Он боялся додумать. От него, единственного своего истинного доброжелателя, царевич не скроет же того, что вскоре, вероятно, должен будет узнать весь свет. Действительно, под вечер, наедине, Димитрий, как бы в виде предисловия, завел сперва речь о двух православных пастырях, которые прошлым летом из Жалосц были отправлены в Краков на суд королевский.
— Знаешь ли, Михайло Андреич, — начал он, — что беглый этот епископ Паисий в остроге здесь на днях душу Богу отдал? От нунция я нынче сведал.
Курбский благочестиво осенил себя крестом.
— Упокой Господь его грешную душу!
— То-то грешную… Что ни говори, сам он был тоже немало виноват.
— А с отцом Никандром что же? — спросил Курбский.
— Старик в конец, сказывают, помешался: выздоровления уже не ждут. А вот что я тебе поведаю еще по тайности, друг мой, — продолжал царевич, точно от избытка волновавших его радостных чувств, — дело-то мое, благодарение Богу, кажись, выгорает!
— Нунций обещал тебе, государь, поддержку?
— Да.
— Но сам-то ты ему не много ли тоже пообещал? Краска поднялась в лице в щеки Димитрия; брови ею гневно насупились.
— Что я раз обещаю — то хорошо знаю! — резко оборвал он разговор и в течение целого затем вечера не удостоил уже своего друга приветливого слова.
На вербной неделе царевич получил официальное приглашение от нунция к обеду. Курбский, как обыкновенно, сопровождал царевича и во дворец нунция. Дворец этот поражал своею, можно сказать, царскою пышностью. Лестница и сени были обиты красным сукном; ряд проходных зал блистал позолотой, стенною живописью, лепною работой. Ливрейной прислуге не было числа; а в обширной приемной, в ожидании выхода его эминеции, толкались без счету же прелаты, каноники, монахи разных орденов, а также светские сановники и рыцари.
С появлением царевича все затихло и почтительно расступилось. В тот же миг противоположные двери широко раскрылись — и с высокомерно-благосклонной улыбкой непоколебимого сознания своей власти и своего собственного достоинства показался оттуда сам легат его святейшества, папы. Первым подошел к руке его с несвойственным ему смирением, почти с подобострастием Димитрий. Примеру его последовали пан Мнишек и остальные присутствующие.
Единственным, казалось, исключением был Курбский: несказанно больно было ему видеть само унижение дорогого ему русского царевича перед представителем папства, и сам он ограничился только формальным поклоном. Но испытанный дипломат Рангони словно и не заметил его холодности; напротив, когда царевич объяснил, что это — молодой князь Курбский, сын знаменитого сподвижника Грозного царя Ивана IV, нунций сказал и Курбскому, как каждому из присутствующих, одну из тех обычных, ничего незначащих и ни к чему не обязывающих любезностей, которые никем, конечно, не принимаются за чистую монету, но тем не менее, будучи изложены в красивой форме, сопровождаемы приветливой миной, редко не достигают своей цели — произвести желаемое благоприятное впечатление.
Обед был сервирован в громадной столовой, состоявшей, в сущности, из трех больших, смежных и разделенных только арками зал: с одного конца стола до другого пирующим нельзя было даже хорошенько разглядеть лиц друг друга. Стол буквально гнулся под тяжестью серебряной посуды с вензелем Рангони. Перед каждым прибором было по два маленьких, серебряных же, генуезской филиграновой работы сосуда — с солью и с перцем и один стеклянный — с уксусом.
Хозяин то и дело упрашивал ближайших гостей не брезговать его «скромной» монашеской трапезой:
— Пане коханку! Что вы не кушаете, не пьете? Будьте милостивы, не обижайте! Блюда постные — не оскоромитесь.
Ввиду Великого поста, не было, действительно, ни одного скоромного блюда; но всевозможные похлебки, рыба, овощи и печенья подавались в таком изобилии и в таком приготовлении, что отсутствие мяса как-то не замечалось. Курбскому казалось, что он в жизнь свою не едал еще так вкусно. Даже хлеб, величиною с тележное колесо, отличался таким отменным вкусом, что герой наш не утерпел заявить о том своему ближайшему соседу за столом, толстяку монаху-бенедиктинцу.
— Краковский хлеб вообще не имеет себе равного в целом мире, — самодовольно отвечал тот, — а главное, заметьте, никогда не черствеет.
Обильные возлияния развязали понемногу язык бенедиктинцу, и с расплывающеюся по всему лоснящемуся от жира, широкому лицу, улыбкой он сам уже обратился к Курбскому.