— А есть люди, и непустые, уверенные, что народу навязывать какую бы то ни было программу сверху — злое и вредное занятие. А нынешнее дело — полное, повсеместное и беспощадное разрушение.
— Для такой постановки нужно твердо знать, что народ готов не просто к бунту. А все равно — стержень нужен. А стержень создать может только большое и добровольное число единомышленников. Как в Мексике — партия либералов. А стержень — конституция. А у нас? Предложите-ка сейчас свободу печати, выборы в парламент, кто вас в народе поймет? Мало кто. Другое — раздел земли, равенство сословий. Это примут с энтузиазмом. Но кто осуществит? Мужик, как выяснилось, никому не верит. У нас программа реформ шестьдесят первого года могла стать стержнем, основой обновления, если бы она не оставила голодных голодными, а жаждущих — жаждущими. И если бы нашлось кому дельные реформы в народ нести. Усмирение мужиков оружием что показало? Не верит русский мужик русским деятелям… И где те люди в крестьянстве и в образованном слое, что поймут сразу друг друга, как поняли в Мексике?
— Так что же? — спросил вдруг Иван Гаврилович. — Ежели за реформой неизбежно следует смута, обида, кровь, то что в ней для живого, живущего, теплого человека толку? Что у нас, что в вашей распрекрасной Мексике…
— Э, нет, сударь! Не так. Я об этом много думал и к этому приглядывался. И обсуждал эти сомнения не раз с людьми практическими. Хотя бы с тем же Хуаресом, а это великий практик.
— И что же вывели?
— Когда реформа и какая реформа — вот что вывели. Едва ли не весь смысл — в полноте или неполноте реформы. Если голодному человеку вот этот ваш хлебный шарик дать и уговаривать — съешь и насытишься, то он, оставшись голодным и обманутым в ожиданиях, естественным образом взбунтуется. Просто, а в это и упирается.
— Теории, братец вы мой, теории… Для России пора теорий прошла. Упустили время. Они нас до отчаяния довели. А ежели человека до отчаяния довести, он какой будет? Отчаянный… Не знаю, что у вас там — в ваших горах и пустынях, а в наших лесах и болотах крайние средства нужны. Других народ не примет.
Иван Гаврилович наклонился через стол, едва не лег грудью на стакан с чаем.
— Сильные средства тогда хороши, — сказал Гладкой, — когда для них сила есть, да еще и единонаправленная. Хаос — дурная среда для деятельности. Насмотрелся я на него.
— Так ли? — Прыжов хитро сощурился, не отклоняясь. — А ежели в хаосе противоборствующих малых сил является сила уверенная, знающая, неколеблющаяся? Тогда хаос, как изволите выражаться, самая подходящая среда для достижения конечных целей. Нам нечего реформировать. Мы — отчаянные. Бить надо в самую сердцевину — тараном!
— Да где же вы этот таран возьмете? Кто и кого организует для этого удара?
Прыжов, зло сощурясь, дул на блюдце. Очки запотели от пара. Туманный безумный взгляд, подрагивающие руки с блюдечком.
— Есть такой таран, есть! Есть люди в России, что с самого основания государственной жизни не словами гремели, делом, делом… кистенями, ежели угодно! И сейчас умные деятели появились, которые дела не боятся, и не гнушаются истинными бунтарями, и готовы соединиться с лихим разбойничьим миром! Ибо сказано: разбойник — истинный и единственный революционер в России! Что — непривычно?
— Отчего же… Я знавал некоего генерала Маркеса. Благодарите бога, что он уберег вас от этаких знакомств. Генерал с другой стороны к делу подходил, но — похоже. Его, конечно, должны были расстрелять, но ему удалось скрыться из страны.
Прыжов разочарованно ссутулился.
— А что же теперь, Иван Гаврилович? — спросил Гладкой, прямо на него глядя. — Я чувствую, что жизнь ваша решилась, но куда? Теперь-то вы кто?
— Кто я? — зло пропел Прыжов. — Я вам скажу, вам могу сказать. Я был чисто труженик, был еще честный человек, я по самой природе не был агитатором, хотя не раз рука зудела… Но меня вымучили, выдавили… Поняли? Ну, коли так, сукины дети, так пойдем… Деспотизм спек яичко, а теперь его съест! Они вынуждают, так пусть не сетуют…
— А тот человек, с которым я вас видел…
— Оставьте вы того человека! Вот я перед вами. Скажите мне — вам не приспела пора делом заняться?
— Я давно понял, Иван Гаврилович. И ответить вам готов. Вы меня в заговор зовете, а не в дело. От заговора — увольте. Я ведь вам говорил…
— А вы куда теперь? — равнодушно перебил Прыжов. — Путешествовать?
— Путешествовать, Иван Гаврилович. У меня грудь моя проклятая опять болит. Думал, прошла в мексиканской жаре. Ан — нет. Мне книгу сочинить надо — там я вам и отвечу по всем статьям. А чтоб книгу написать — живым надо быть. Отправляюсь на Каспийское море, а то и дальше — в сушь и пески… Испорченный я теперь человек, Иван Гаврилович, не могу без жары…
— Понятно, понятно… Я вот тоже все книжки писал…
— Иван Гаврилович, дорогой вы мой, неужто я вас не понимаю? Вы думаете — я теоретик? Это вы теоретик! Я людей убивал за идею! Слышите ли? За идею людей живых убивал! Так то война была за идею, а не заговор. Мне Хуарес сказал: заговор — не политика. И верно. Вот я об этом написать должен. Зря я, что ли, столько лет…