Грубо, конечно, очень грубо. И толпы, жадные до зрелища изувеченных, кровоточащих членов, суровых лишений, самоистязаний, испытывают нездоровое любопытство; жестокость обрушивается на удивленную душу, может быть, это и есть путь к грубому и суровому утверждению превосходства духа… Обманутые в своих претензиях, обманутые в своих духовных устремлениях, сестры без сожаления распрощались с Мари. В сущности, она была слишком возвышенна… Одним словом, аристократка.
Что касается Анны, ей нашли «место», раз она просила об этом. Не слишком завидное. Сирота все-таки… Неизвестно, что стало с ее отцом… У женщины, торговавшей по доверенности различными вещами, достаточно зажиточной, бездетной вдовы, Кристианы де ля Шерай. Анну приняли бы в монастырь, если бы она захотела. Приняли бы, конечно, без восторгов, без восхищения, как Мари. Ведь Анна была сиротой, бесприданницей, для нее монастырь — лучшая участь. Защищенность, некое обретенное достоинство. Все преимущества. Любовь, материнство не считаются таким уж благом, ими легко жертвуют. Грубость мужчины, хрупкость ребенка сделали свое дело, и, если попадаются нечестивые монахини, есть много других, которых считают вполне счастливыми (в особенности это относится к девушкам из крестьянских семей), потому что монашество освобождает их от тяжелого труда ценой немногочисленных молитв. Таким образом, если бы Анна избрала путь монахини, ее бы не встречали возгласами:
— Матушка, я не чувствую себя достойной… Самая тяжелая работа мне больше подходит…
Отличный текст, произнесенный с чувством. Настоятельница тронута.
— Я бы хотела остаться здесь… Я так привязана к сестрам… Может быть, позднее…
Сестры довольны. Они жаждут благочестивых волнений после отъезда Мари. Анна делает все, что может, рыдает, обещает искупить грехи отца, замолить свои детские грехи, короче, она уходит. И другие девочки с тремя су в кармане мечтают о музыке и лентах. Уходя, Анна вызывает больший интерес, чем если бы осталась. Итак, она уходит, очень довольная собой, с котомкой в руках.
На одной из улиц предместья прекрасный деревянный дом, в нижнем этаже лавка. Гиацинты на резном балконе второго этажа. Внутри крашеные стены, бархатные занавески; вдова торгует одеждой, мебелью, случайными вещами. Бегают приказчики, полное благополучие, почти богатство. Анна наблюдает за всеобщей активностью, смотрит на прекрасную, смеющуюся женщину, которая, стоя за прилавком, успевает смотреть в зеркало, дотрагиваться до сережек. Неужели это монахини называют «мирской жизнью»? Она входит.
Ее поместят на просторном чердаке, заставленном мебелью, предназначенной на продажу, вполне удобной. Этим же вечером она займет место за большим дубовым столом среди равнодушных к ней людей. Вдова, ее родственник и компаньон Лоран, двое приказчиков и прочие, без примет.
Обычные слова.
— Бери масло; отрежь себе хлеба; налей вина.
Еды ей не пожалели. Не спросили, как зовут. И она вдруг почувствовала, что совершенно ничего не значит. Тут она ощутила боль отца, маленького, бесцветного человека, полного ярости, которого дождь, казалось, смыл с дороги. Так смывают рисунок с аспидной доски, а он сопротивлялся, хотел жить, пусть краткий миг, вспыхнуть ярким, мгновенным огнем, готовый платить за это мгновение кровью.
— Только бы жить! Гореть! — говорит она себе, не зная, что этим ужасным каламбуром предсказывает себе судьбу.
Она презирает Мари, лишь на мгновение унесенную в иные пределы (она никогда не забудет это распростертое тело, эти посиневшие губы, это странное и прекрасное самопогружение), она презирает Мари за то, что та захотела
— Ты будешь приводить в порядок вещи в комнате за лавкой.