Ему устроили несколько литературных вечеров. Два-три раза он сходил в тель-авивское кафе «Касит»[668]
, где собиралась богема, но почувствовал себя чужим. К тому же больше десяти лет он не писал ни строчки. Обсуждать чужие стихи? Этим он насытился по горло еще в юности. Сейчас надо было как-то зарабатывать на жизнь, найти крышу над головой.Работа Леи в конце концов позволила взять в банке ссуду, Кнут купил под Тель-Авивом маленькую квартирку в двухэтажном доме и почти сразу отдал Йоси в интернат в Бет-Шемеш.
«Лея хотела, чтобы я жил с ними, но папа сказал: „С чего это вдруг он будет с нами!“ Почему он так сказал? Папа был эгоцентриком, и сейчас я понимаю, как хорошо, что я не рос у него в доме. С другой стороны, ему было ужасно трудно не только материально. В Израиле люди не знали, кто такой Довид Кнут», — вспоминает Йоси.
А когда Йоси был еще маленьким, он написал о своей маме:
У всех соседей, многие из которых пережили Катастрофу, были маленькие приусадебные участки. Квартиру напротив занимал литератор Марек Дворжецкий. «Мы жили дверь в дверь, — вспоминал он. — И наши участки тоже были рядом. Целый день Кнут работал допоздна — полол, поливал и радовался как ребенок первым росткам редиски, капусты, кабачков. Все соседи ужасно старались, чтобы и у них так же росло, как у него. Он ходил почти неслышно. И всегда молчал, будто был погружен в бесконечные воспоминания о прошлом, о котором не любил рассказывать. Он стал очень замкнутым. Центром жизни для него была жена Лея. Как он волновался на каждой ее премьере, как ждал каждой рецензии (…) По вечерам они гуляли, говорили о театре, о стихах. Но глаза у Кнута всегда были печальные, а улыбка — горькая. По всей видимости, он тяготился тем, что его литературная звезда уже на закате. Верил он только в звезду Леи. Он был (…) легко ранимым, грустным и мудрым, как его стихи»[670]
.Лея получала в «Габиме» девяносто пять лир и всякий раз занимала у костюмерши пять лир до зарплаты. Но и с пятью лирами денег не хватало. Почти круглый год они кормились у Евы. По пятницам получали приглашение на ужин от своих знакомых Хаима и Рахели Кригер, владевших туристическим бюро.
Кнут пытался писать прозу. Еще до войны он подготовил сборник автобиографических рассказов «Бычий край» и роман. Ни от сборника, ни от романа не осталось и следа. В Израиле он начал писать по-русски новый роман, где собирался проследить связь между ТАНАХом и будущим еврейского народа, но очень скоро Лея увидела, как он рвет написанное. На ее изумленное «почему?» он только пожал плечами: кому, мол, это нужно?
В 1952 году Лея перешла в Камерный театр. На каждую премьеру Кнут приходил с цветами. Иногда ему с трудом верилось, что когда-то, где-то там в Париже, и он выступал на сцене, читал свои стихи… Теперь его стихи стоят на полке, а на него часто нападает хандра. Он записался в русскую библиотеку; по его просьбе, Гингер присылал ему из Парижа уже прочитанные русские газеты и журналы. Знакомые имена ненадолго побудили его взяться за перо, и он рассказал израильтянам о своей молодости в «русском» Париже двадцатых-тридцатых годов в серии статей «На полях одной страницы из истории литературы», не думая о том, что он сам и есть та парижская «русская эмиграция», которая переехала в Израиль.
Эта серия в переводе на иврит публиковалась в ежедневной газете «ха-Арец».
Кнут-публицист сразу же обратил на себя внимание. Особенно в таких зарисовках, как «Русский Монпарнас в Париже», «Бунин в быту», «С Ходасевичем, Мережковским и Гиппиус», «Встреча с Ремизовым», «Константин Бальмонт». Но эти же зарисовки стали последней попыткой Кнута что-либо писать. В самом деле, долго ли можно питаться прошлым! А главное — он был уже неизлечимо болен.
Только когда они с Леей бывали у Евы, когда из Беэр-Шевы к ним приезжала Бетти и особенно когда Кнут навещал в интернате Йоси, он как-то еще держался.