Назад, назад. К логике. Да я безумен. Я в сумасшедшем доме, я на одиннадцатой версте. А все-таки так хорошо в этом лучшем из миров, еще улучшенном… Беспокойство, вдруг что-то… вдруг, когда станет хорошо, — и наскучит до самоубийства! Ну, тогда начнем все портить снова и надолго займемся этим веселым разрушением. А потом, потом… Логика-то, логика моя! Великолепно!.. Не болит… Потом начнем, начнем строить вновь… Или, впрочем, и это вздор. Хорошо вовсе никогда не будет. Спокойно можно себе строить вечно… Устал, устал, не хочу зуба. Это не в сердце вовсе. Это ток жизни болен. Это невралгия души.
Я был революционером. Бросал бомбы. Убивал виновных и невинных. Над первыми я был судьею, а вторые так себе попались… Это было весело и жутко… до того, что… до тошноты, до приторной тошноты! Как кровь… Как кровь… Она, это она не могла меня понять. Не умела убивать. В карете молилась о гармонии! Не хочу, не хочу, не хочу ее глаз! Я же человек — мертвый ли, живой ли, сумасшедший или здравый, но воля есть, есть, и этой памяти я не хочу, не хочу, не хочу!
Я просто маленький, я маленький, маленький. Я прячусь в траве, я под хвоей, слепой кротик! Закачалось, закачалось! Стон стал. Это вода, земля. Это весна. Я не могу терпеть, чтобы весна… Птенчики попадали в траву из гнезд. У птенчика, знаете, только и есть что сердце: синий мешок, и в нем сердце. Оно синее, огромное и бьется, бьется, бьется. И клюв есть. Он желтый и огромный, открывается для пищи и пищит, пищит. Зовет кротов, и крыс, и диких кошек. Крыс и диких кошек вместо матери и пищи!
Я не виноват, что не понял ее. Она же ничего не умела делать. Неловкость, неловкость и неловкость! Работа валилась из рук, детей распустила, меня не уберегла. Все ходила, как-то рыхло покачиваясь, все ждала с неба гармонии. С неба. С неба! Вот видите, что такое небо. Нам земля дана. Здесь все отлично. Устроимся, господа! Устроимся!
Ужасно глупо, господа, ужасно глупо: я пьян. Я просто пьян и пишу. Не я пишу — вино пишет. Не верьте. А хочу я того, чего на свете нет{75}. Вот вам. Вот вам, чего захотело винище. Оттого и люблю его, винище. Страсть люблю, когда этак захочется… Вот этак невозможного захочется, и ничего больше не чувствую… Долой ее — возможную канитель{76}. Вся ваша жизнь, идиоты трезвые, — возможная канитель.
Подавайте мне назад мою жену. Мою жену, мою жену назад, я вам кричу! Я, наконец, требую. Потому что я не успел. Ну просто не успел, наконец. Не поторопился довольно. Не знал, что нужно торопиться. Да и вовсе не должен был знать. Оно просто обидно торопиться. Я и к поезду никогда из гордости не торопился. Ну и опаздывал…
Это все равно. Это не то. Спутался. А вот что плохо — что я вспомнил, как это скверно все случилось: кусочек-то с революционером неверный был! Меня послали бунт усмирять, потому что они там обезумели; они жгли и убивали. Но люди должны знать законы и права, права чуждой личности. Присягал. Я же сам присягал правым, т. е. нет, не то: присягал мечу, чтобы мечом меч поднявшего…{77} ну и т. д. Ибо человек, конечно, «животное политическое»{78}. Это Аристотель сам сказал. Это, наконец, даже единственное спасение от варварства анархии. Я пишу, и логика возвращается, — правда, понемножку с нею и эта страшная боль… Где зуб? Это зуб оттого хуже, что он толстый, липкий, красный, как кровь…
Так, так. Это-то я, пожалуй, и не лгу… да… конечно… Да, конечно. Крысы, кошки и страсть. Это все то же самое. Одно и то же самое. Это сама мать-земля. Ей же покоряйся смиренно. Я любил жену. Жена у меня была девушкой. Т. е. немножко раньше. Я кланялся ей в землю. Ведь девушка — мадонна! И красавица! Красоту нельзя вожделеть. Поклоняйся!
Но я же хотел припомнить, отчего я застрелился. Я усмирял, т. е. не мог хорошо усмирить. Все-таки. Там все подписали, все присягали. Я тоже. Полевые суды. Да я и сам знал, что нужно, потому что все правы, вы понимаете, люди, что я говорю, кричу, воплю: все правы, все правы, все правы равно, кто поднял меч! Я просто не могу. Я один не прав. Или то не я, опять-таки не я… Вернулся и застрелился… Не я! Я же потерялся! У меня, знаете, милые мои, душа белая; т. е. не совсем так, а руки белые; белоручка я… Я брезга, брезгливый. Знаете, я ужасно брезгливый. Оттого и не коснулся. Это она все хотела… Вот за это я ее и ненавидел. Да. Я начинаю надолго следовать логике. Вот стукает кровь по зубу. В ногах, спине, груди, всюду… жизнь — зуб! Жизнь — зуб! Она, да, она… Это она не умела. Не умела даже углядеть за своим ребенком. Или… это был ребенок ее дочери?.. Взялась тоже! За все бралась своими неземными руками, неловкими, неловкими. Все хотелось помогать и делать. Все хотелось… И лезли руки.
Да, я хотел сказать, что она не умела убивать. Параличи, параличи! Что такое параличи? Это у меня были параличи мозга или у нее? Нет, у меня «психалгия». Они сказали.
Она подожгла кисею на люльке, потому что не видела ясно ночью близорукими глазами. Да, будет он, мир гармонии! На небесах! Это в карете… У нее большие белки, и потому глаза кажутся молящимися.