Истощить нужно свой голод к явлениям, к ним самим сердцем не прилепляясь; свой взгляд любить, но не мишень его, свое сладострастие, но не предмет его, чтобы все формы-миражи забыть без сожаления, когда сгинут, пресытившись, все тоскующие голоды перевоплощений.
Все должно быть проявленным, и пагубное. Горе тому, через кого соблазн войдет в мир, но нужно, чтобы и соблазн вошел в мир. И на вопрос: что проявлять? — ответ познается в Тишине.
Путь за путем, страна за страной, мир за миром ведут к успокоенному богу. Дух должен угасить свои верования, пылания, слова даже, «эти тела идей-душ». В них не нуждается Непреходящее. Непреходящий покой успеет сказаться без них.
Марево пылает, пока лучи, его родившие, не излучатся и не станет ночь. Путь искусом марева — путь к Покою. Но, чтобы причалить к пристани покоя, нужно еще доверие к истощающим семена перевоплощений голодам жизни. «Что восхищает меня, укрепляя во мне терпение, — это сознание, о бедный народ, как велико было твое доверие!» — говорит Эль-Хадж, и шейх-царь, таинственно несомый впереди своего народа на завешанных носилках, царь-бог уверяет своего пророка: «Эль-Хадж, тебе нужно верить в меня всеми твоими силами! Пойми, что будущее в этой твоей вере нуждается, чтобы явиться». И перед шатром своего бога пророк пел полночи, и «что он пел — то становилось».
Но и пророк, ведший к ему неведомой цели весь свой народ и его царя, над явлениями бессильного, пути не знающего, — подводит жаждавших долгие годы в пустыне к мареву лазоревого моря — горькому солончаку. Еще никто не знает тайны застылых вод, и ночью, нисходя к их берегам, пророк, один познавший их обман, погружается в созерцание.
«Месяц вставал полнее, нежели накануне. Менее изумленный, я мог лучше созерцать его. Казалось, тишина была здесь воистину и некою действительностью, и она была мое обожание. Ибо я не знал, что ночь может быть столь прекрасною, и в себе я ощущал глубже, нежели умел проследить в себе глубины, — иную любовь, более жаркую, в тысячу раз более сладкую и более успокоенную, нежели любовь к Шейху, и ей, казалось, отвечала великая тишина вокруг».
Пророк вещий многими жизнями близок уже к той «ночи, столь прекрасной», что наступает «после дня сладострастия, исполненного во всю меру телесных и мозговых сил», — и, наступив, становится «слаще неба и земли» для спящего ее. («Nourritures Terrestres» [108].)
Вот пейзаж, в своих главных линиях и чертах сливающийся с пейзажем великого буддийского «Нет», в нем же, как в одной из вечных граней хрусталя истины, отсветилась человеческая мысль. Не новы в нем рыжий лев, рыкающий пустынным голодом, или лиловая пустыня, где встают обманами марева синих озер и увенчанных пальм, — нов в нем пафос его созерцателя и стиль, тот пафос говорящий.
II