Читаем Трикотаж. Обратный адрес полностью

Пижон мог бы увидеть в букваре эскиз обэриута, неофиту он нес благую весть. Букварь открывал законы сложения, позволяющие накинуть паутину письма на пестрый хаос вещей и явлений. Мир бесконечен, говорил букварь, но не произволен: в нем может быть все, но не все что угодно.

Мне хотелось бы прочесть книгу, написанную в тюрьме, гареме, лабиринте, на необитаемом острове, “Титанике”, Эвересте, перед казнью, на кресте, под венцом, в колодце, стоя в углу, сидя на горшке или лежа на горошине, но сам я пытаюсь написать что-то бесхитростное: “Маша ела кашу”.

Я, впрочем, больше люблю лисички – они не бывают червивыми. За это их прозвали еврейскими грибами. Из лисичек готовилось восхитительное жаркое, но по торжественным дням за столом царила тучная курица. Из-за нее каждый праздник кончался скандалом. Когда птицу разрезали, то крылышки доставались дочкам, чтобы убрались скорее из дома, гузно – хозяйке, чтобы она, напротив, не покидала очага, а ножки, считавшиеся лакомыми кусками, кочевали по тарелкам, пока их не выбрасывал в окно обремененный артистическим темпераментом дядя Сема. Как художник он презирал “еврейский баскетбол”.

Кстати сказать, Мандельштам, вспоминая дедушку, жившего на улице Авоту, в двух шагах от того дома, где я жил в Риге, писал, что дед знал по-русски одно слово: “кушать”.

Съестного хватало и в букваре, открывавшемся полосатым, как курортная пижама, арбузом. С него начиналось знакомство с алфавитом. Непререкаемость его авторитета не перестает меня восхищать. Из арбузов, барабанов и гусей он составляет ребус просветления. Разгадавшим коан букваря открывается власть над миром, на описание которого русской азбуке хватает 33 букв, а другим и того меньше.

Задолго до того, как выучил их все, я начал писать свой первый рассказ печатными буквами. Обходясь без “э” и “щ”, я ринулся в бой с авторской самоуверенностью, которую мне с тех пор не удалось вернуть. Но дело шло туго – как и сейчас, мешали буквы, больше всего – “к” и “я”. Их конечности выпирали не в ту сторону. Мои первые читатели говорили, что таких нет в русском языке. “В моем – будут!” – отвечал я сквозь слезы. Хотя действие рассказа проходило в джунглях Амазонки, я, считая его глубоко личным, даже интимным делом, полагал себя вправе пользоваться тем языком, которым хотел. “Язык принадлежит всем и никому”, – увещевали взрослые, не подозревая, что задают мне задачу на всю оставшуюся после завершения тропического опуса жизнь.

Из него так ничего и не вышло. Рассказ застопорился на слове “металлургический”, которое мне не удалось изобразить на бумаге. Думаю, что больше я его ни разу не употребил, но в том, первом рассказе оно было совершенно необходимым. Согласно тогдашним моим религиозным убеждениям, которые отличала давно исчезнувшая определенность, в этом слове заключалась власть над всем словарем. Не исключено, что так и было, если вспомнить, что в те годы сталь еще всему была мерой. Металлургия, превращающая холодное в горячее, твердое в жидкое и серое в красное, считалась патриотическим промыслом. Сталь варили в домнах – домах столь больших, думал я, что взрослым пришлось вставить в них лишнюю букву – “н”.

Она, кстати сказать, мучила меня не меньше советской власти. Как редкие звери в зоопарке, “н” размножались, когда хотели, причем часто в неподходящих местах: стеклянный, деревянный, оловянный.

Ошибки всю жизнь гонялись за мной орфографическими фуриями. Я пробовал все – зубрил правила, корпел над упражнениями, практиковал исключения. Развивая по методу сюрреалистов навыки автоматического письма, я написал сотни диктантов, познакомивших меня с самыми скучными страницами Тургенева. Не помогало ничего. Ошибки сторожили меня, как тени в подворотне. Пугаясь неведомого, я падал в грамматическую лужу, поскользнувшись на каком-нибудь незатейливом окончании. По-степенно я примирился с неизбежным. Безупречность уместна в эпитафиях, но только грех порождает живое. Утешившись лживым афоризмом, я почувствовал, что ошибки стали мне физиологически близкими – как почерк.



Самую большую ошибку я делил со всей страной. Я имею в виду субботник. Меня угораздило им заразиться от первой же прочитанной книги – “Первоклассницы” Евгения Шварца. Она открыла мне глаза на то, что и Конфуций называл счастьем – учебу: свободный труд свободно собравшихся детей. Не зная школы, я ждал ее с трепетом жениха. Сокращая разделявшую нас бездну дней, я – всё теми же печатными буквами – выполнял упражнения из учебников моего спортивного брата. Риторические упражнения, которые мне предлагалось переписывать, вставляя пропущенные буквы, искушали категоричностью суждений: “Весна – утро года, а Москва – столица нашей родины”. Тире, графический символ вселенского сальдо, подводило черту (продолговатую, а не куцую, как запанибратский дефис) под историей вопроса. Оно выдавало себя за спрессованную сумму предыдущей мудрости. Как квадрат Малевича, оно интегрировало все живое в свою молодцеватую геометрию. Тире перечеркивало сомнения даже тогда, когда про “столицу нашей родины” писали латыши.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рахманинов
Рахманинов

Книга о выдающемся музыканте XX века, чьё уникальное творчество (великий композитор, блестящий пианист, вдумчивый дирижёр,) давно покорило материки и народы, а громкая слава и популярность исполнительства могут соперничать лишь с мировой славой П. И. Чайковского. «Странствующий музыкант» — так с юности повторял Сергей Рахманинов. Бесприютное детство, неустроенная жизнь, скитания из дома в дом: Зверев, Сатины, временное пристанище у друзей, комнаты внаём… Те же скитания и внутри личной жизни. На чужбине он как будто напророчил сам себе знакомое поприще — стал скитальцем, странствующим музыкантом, который принёс с собой русский мелос и русскую душу, без которых не мог сочинять. Судьба отечества не могла не задевать его «заграничной жизни». Помощь русским по всему миру, посылки нуждающимся, пожертвования на оборону и Красную армию — всех благодеяний музыканта не перечислить. Но главное — музыка Рахманинова поддерживала людские души. Соединяя их в годины беды и победы, автор книги сумел ёмко и выразительно воссоздать образ музыканта и Человека с большой буквы.знак информационной продукции 16 +

Сергей Романович Федякин

Биографии и Мемуары / Музыка / Прочее / Документальное
Резерв высоты
Резерв высоты

Аннотация издательства: Автор, известный советский ас, маршал авиации, заслуженный военный летчик СССР, доктор военных наук, профессор. Его перу принадлежат несколько произведений: «Боем живет истребитель», «Служение Отчизне», «Резерв высоты», «Предел риска» и другие.В романе «Резерв высоты», главы из которого мы начинаем печатать, просматриваются три сюжетные линии. Единым замыслом связаны русский резидент Альберт, внедренный в логово потенциального врага еще в начале XX века и выполняющий со своими помощниками (ближайшим другом Аптекарем, офицером СС Эберлейном, советской разведчицей Ниной Фроловой) задания советской военной разведки; летчики Батайской авиационной школы, сражающиеся с гитлеровцами в опаленном небе войны; студентки Ростовского университета, добровольно ушедшие на фронт и вместе с летчиками участвовавшие в борьбе с врагом.В воздушных сражениях с немецкими летчиками и лабиринтах тайного фронта, в экстремальных ситуациях проявляются лучшие человеческие качества героев романа: мужество, стойкость, несгибаемая воля, взаимная выручка, высокая нравственность, беззаветная любовь к Родине. Произведение привлекает своей правдивостью и помогает читателю проникнуть в глубины русского характера. Во втором романе «Предел риска» автор продолжает повествование и заканчивает трилогию романом «Вектор напряженности».

Николай Михайлович Скоморохов

Биографии и Мемуары