На середине моста Искусств они останавливались у перил, чтобы посмотреть на восток, в сторону древнего Ситэ и собора Парижской Богоматери, мечтая о том, чего не выразишь словами, и пытаясь всё же найти подходящие слова. Затем, обернувшись к западу, они глядели на пылающее небо и на расстилавшиеся перед ними Тюильри и Лувр, множество мостов, Палату депутатов, – а река в закатном золоте текла вдаль, то суживаясь, то расширяясь, вилась между Пасси и Гренель и текла всё дальше, к Сен-Клу, к Руану, к Гавру, может быть, до самой Англии, куда в данную минуту им вовсе не хотелось. И они пытались выразить словами, как необыкновенно хорошо жить на свете, когда живёшь в этом городе, и особенно сейчас, в этот самый день, год, столетие, именно на этом этапе их собственной смертной и преходящей жизни.
А потом – под руку и весело болтая, через двор Лувра и его позолоченные ворота, которые так великолепно сторожат беззаботные императорские зуавы, – под своды улицы Риволи и дальше до улицы Кастильон, где на углу они останавливались перед зеркальной витриной большой кондитерской. Жадным взором смотрели они на великолепнейший выбор конфет, облизываясь на разные пралине, драже, каштаны в сахаре, на леденцы и марципаны всех сортов и всех цветов радуги, такие же восхитительные на вид, как праздничная иллюминация!
Хрупкие сахарные кристаллы и льдинки, как драгоценные камни – алмазы и жемчуга, – были разложены так заманчиво, что, казалось, готовы растаять во рту! Но поразительнее всего (ввиду предстоящей Пасхи) выглядели огромные пасхальные яйца волшебных оттенков, покоящиеся, как сокровища, в роскошных гнёздах из атласа, кружев и золота. И Лэрд, который был очень начитан, знал английских классиков и любил этим похвастать, важно провозглашал: «Такие вещи умеют делать только во Франции!»[8]
А потом – на противоположную сторону, через большие ворота, по улице Фейан до площади Согласия, поглазеть – без тени зависти! – на пышную, самоуверенную столичную толпу, возвращавшуюся в экипажах из Булонского леса. Но даже в Париже на лицах у тех, кто катается в колясках, лежит печать скуки, – развлечения им приелись, говорить не о чем, словно они потеряли всякий вкус к жизни и молчат печально и тупо, убаюканные монотонным шуршанием бесчисленных колёс, катящихся изо дня в день всё той же дорогой.
Наши три мушкетёра палитры и кисти начинали размышлять вслух о суетности моды и злата, о пресыщенности, которая идёт по пятам за избалованностью и настигает её, об усталости, которая превращает удовольствия в непосильное ярмо, как если бы сами они, испытав всё это, пришли к такому заключению, а никому другому оно и в голову не приходило!
Но вдруг они приходили к совсем другому заключению: муки голода нестерпимы! И потому спешили в английскую столовую на улице Мадлен (в самом конце, по левую руку). Там в течение часа или более они восстанавливали свои силы и угасший патриотизм при помощи английского ростбифа, запивая его элем, закусывали домашним хлебом, приправляли живительной, язвительной, жалящей жёлтой горчицей и зверским хреном и заканчивали пир вкуснейшим пирогом с яблоками и острым чеширским сыром. Всё это поглощалось в том количестве, в каком позволяли им это сделать их несмолкаемые застольные разговоры, такие интересные и приятные, преисполненные сладостными надеждами, пылкими мечтаниями, снисходительными похвалами или дерзкими осуждениями всех художников подряд – живых или мёртвых, – скромной, но неугасимой верой в собственные силы и силы друг друга, подобно тому как парижское пасхальное яйцо наполнено разными сластями и сюрпризами на радость всем юным!
А затем – прогулка по многолюдным, ярко освещённым бульварам, и стаканчик вина в кафе за мраморным треногим столиком прямо на тротуаре, и всё те же разговоры решительно обо всём.
И наконец, домой по тёмным, тихим, умолкнувшим улицам, через один из пустынных мостов к своему любимому Латинскому кварталу. На стенах Морга, холодного, мёртвого, рокового, дрожали бледные блики тусклых уличных фонарей. Собор Парижской Богоматери как на страже возносил к небу свои таинственные башни-близнецы, которые в течение стольких веков глядят вниз на нескончаемую вереницу восторженных, пылких юношей, дружно идущих по улицам по двое, по трое, с вечными разговорами, разговорами, разговорами…
Лэрд и Билли доставляли Таффи в целости и сохранности к порогу его отеля на улице Сены, но там оказывалось, что перед тем как пожелать «спокойной ночи», им надо ещё так много сказать друг другу – поэтому Таффи и Билли провожали Лэрда до дверей мастерской на площади св. Анатоля, покровителя искусств. Там между Таффи и Лэрдом начинался спор о бессмертии души, например, или о точном смысле слова «джентльмен», или о литературных достоинствах Диккенса и Теккерея, или ещё о чём-нибудь, столь же глубокомысленном, отнюдь не банальном. И Таффи с Лэрдом провожали Билли до его гостиницы на площади Одеон, а он, в свою очередь, провожал их обратно – и так без конца… Взаимные проводы длились до того часа, какой вам больше по сердцу.