Чей-то голос произносил эти слова, чья-то рука, не отставая, записывала, но Филип знал: голос и рука принадлежат не одному и тому же владельцу. Голос был стар и надтреснут — вглубь, до самого сердца. Рука же, направлявшая стремительное перо, старой не была. Ни морщин, ни вен, ни шрамов, ни волос. Светлая кожа напоминала текстурой шероховатое мыло. Пальцы длинные, узкие, с бледно-голубыми ногтями. Языка, на котором велась запись, Филип не знал, но понимал в совершенстве. Письмена представляли собой по большей части плавные косые черточки, перемежаемые точками — не больше пяти зараз — вписанными в круг или ромб. И когда перо уже пролетало дальше, чернила все еще продолжали складываться в буквы.
Но слеп я и вынужден диктовать моему единственному уцелевшему писцу, Покету, грему из клана Матриарха Доброчеста. Хоть он и упрям, как вся его порода, по выучился Книгам и прилично владеет Чернилописанием. Начнем мы, как велит Закон, с Заклинательного Вступления на Древнем Наречии. Венкс Билхата, Венкс люкс Билхата, карпен хос…
В свинячью задницу Заклинательное Вступление.
Этот второй голос вклинился так неожиданно, что Филип чуть было не вылетел из страны сновидений головой вперед. Голос был одновременно звонким и сиплым — как у ребенка с легкой формой ларингита. В тот же момент сменилась и манера письма: плавные диагонали превратились в быстрые штрихи, тщательно вырисованные круги и ромбы свелись к торопливым галочкам, черточкам и завитушкам. Чернила корчились на бумаге, стараясь поспевать за пером.
Все равно бедный старый темнец в жисть не узнает, что именно я пишу. Пока слышит скрип пера, так и будет нудеть без просыху. И все сплошь о Тьме и Роке. Чего нам, в нашем-то, язвись оно, виде, и так предостаточно. В его, язвись оно, виде. Борода пол метет, вся мусором забилась, под губой мох нарос. Когда я прихожу его кормить, завязки шляпы у него купаются в поссете, а стоит мне ему на это указать, он лишь вздыхает и трясет головой, точно облепленный слепнями козел. Газы он пускает самозабвенно, ничуть не считаясь с моим чувствительным гремским обонянием. Спит он порой по два дня кряду, а то и дольше, а просыпается, лишь чтобы воспользоваться горшком (а выносить мне, а я ведь Полноправный Писец). Когда ж не спит, спасу нет от его нытья и жалоб, что, мол, он застрял тут — как он выражается, «в подземном изгнании», словно какой-нибудь норный недотепа. Ну да, а мне, конечно, что станется. А когда я уговариваю его приободриться, он рычит на меня и велит научиться Высшему Смирению и признать, что Высшие Силы переметнулись на другую сторону. А когда я говорю, в свинячью задницу это все, он насылает на меня Лихоманку, а я этого не люблю, и говорит еще, я, мол, упрям, как все мы, гремы. Ну, может, и так, может, и так.
Перо бежало все прытче, буквы, теснясь и толкаясь, выстраивались в строку.