Как-то жалко ступить на поле и нарушить своими неуклюжими валенками искристую снежную гладь. Летом, наверное, здесь, на вырубке, пахнет смолой и зреет под пышущим маревом земляника.
О-о, тут действительно тихое место, если из лесу осмеливается выйти лисица! Бесподобная гибкость у этой рыжей курятницы! Глазу открывается торжественная гармония девственного леса, в ту минуту я не вижу за спиной жалкого ольшаника, за которым вьется будничная, в навозных катышках, дорога.
Хищница бежит легко и красиво. Уже дотрусила до середины поля. Остановилась, подняв лапку. Морда вытянута вперед — или учуяла человека? Теперь повернула к ольшанику, осторожно крадется несколько метров вперед. Застывает. И тут же, будто выпущенная пружиной, взлетает вверх. Молниеносно опускается, поднимая снежную пыль. Разрывает под собой снег. Какой странный танец! Уткнулась мордой в разрытый сугроб. Может, и среди лис встречаются помешанные?
Но нет, обычный старый хищник спокойно возвращается с полевой мышью в зубах.
И почему только бытует убеждение, что лисы воруют лишь кур?
На меня находит смех. Когда-то на Ватикера власти возлагали большие надежды, а он выследил всего несколько подобных мне рядовых товарищей и не прослыл в веках.
Вперед! Волокусь по снегу большущими валенками — по соседству с лисьим поживным угодьем остаются две глубокие борозды.
Кое-где под вековыми соснами земля совсем голая, под снежной коркой, на просеке, хорошо видны санные следы, а за поворотом, отсюда так близко, — дом лесника.
«О, — говорил мне Михкель Мююр. — Каарел, он все норовил других перещеголять. Все твердил; я на государственной службе — потому-то он и пристроил к дому стеклянную будку. А так посмотреть, дом как дом — как все наши здешние хибары, краски и в глаза не видел, на крыше — дранка, под одной же крышей — хлев, все от дедов-прадедов завещано. А вот будку стеклянную, надо же, пристроил».
Жердевый забор, лозовыми скрутками прикреплены к столбу ворота — распахиваю их на вышарпанный двор. Медли не медли, а застекленный тамбур, о котором говорил Михкель, невольно приближается. Из проталинки в заиндевевшем окне меня без стеснения оглядывает старуха. Отворять дверь она не спешит, ждет, пока чужой человек войдет в кухню, сама все у окна.
Старуха молчит, я — тоже. Раздумываю: спросить господина Ватикера? Или товарища?
Прокашливаюсь, снимаю варежки. Человеку с мороза простительна некоторая медлительность.
— Мне бы хотелось видеть гражданина Ватикера.
Старуха исчезает в соседней каморке.
Теплый и влажный воздух просторной кухни отогревает лицо. Отходят пальцы на руках. Снег, стаивающий с валенок, капельками стекает между клинкерных плашек, которыми елочкой выложен пол.
Перед печью лежит приготовленная куча хвороста и стоит лоханка с тестом, на которую наброшена черная тряпка, чтобы в тепле быстрее поднялось тесто. На плите сушатся, положенные на решетку, три тарелки и три кружки — с розами на боку.
Вздумай старуха сказать, что они тут с Каарелом только вдвоем, — а кто тогда третий сидел за обеденным столом?
Возле дальнего окна — столярный верстак, под ним — стружки. На гвозде висят уздечки и, если не ошибаюсь, плетеный кнут. Под окном — бог весть какой древности стол, выскобленный так, что видны все прожилки.
В задней комнате скрипит кровать и слышится кашель— ощущаю, как стволы опущенного прикладом на пол ружья обжигают мою правую руку.
Выходи же ты наконец! Сама бы шагнула ближе, да жалко расставаться с полумраком, который так к месту окружает меня в углу возле двери.
— Спрашивает гражданина Ватикера, а сама какая- то чудная, с ружьем… — доносится до меня шепот старухи.
В дверях появляется одряхлевшая фигура в заштопанных шерстяных носках. Человек подходит ближе. Верхний крючок на галифе не застегнут, видно, забыл, одна подтяжка болтается на предплечье, другую он поднимает выше. Исподняя рубаха после сна совсем мятая.
— Кто это тут пришел? — задыхается Ватикер и прикрывает рукой глаза, чтобы яркий, отраженный от снега свет с улицы не бил в лицо.
— Что же это, глаза ослабли, гражданин Ватикер?
Он шарит в кармане. Я мгновенно отрываю от пола приклад ружья. Ватикер достает всего лишь носовой платок, чтобы вытереть пот.
— Печь не теплая, и хворост дожидается своего часу, вроде бы и не жарко вовсе, чтобы потом прошибло, — поддеваю я, изумленная, что он не узнает меня.
— Приглашай гостя присесть, — командует Ватикер старухе, а сам дышит при каждом слове так тяжело, что не остается сомнения — видно, и впрямь болен.
Выхожу на середину кухни и откидываю с головы платок.
— Анна?!
— Она самая.
— От-то-то, — пугается Ватикер. — Такой гость! А я в подобном виде, — бормочет он, отступая в заднюю комнату. — Ставь кофейник! — кричит он оттуда.
Старая женщина в темном одеянии копошится в углу возле плиты, обратив ко мне бесцветное лицо. Нащупывает между кусками сохнувшего на печном уступе мыла спичечную коробку и говорит мне:
— Вешалка, вон она, у двери, раздевайся уж, коли на то пошло, и ружью место определи.