Бог знает, после какой гулянки у Ватикера, пошатываясь с перепою, Юули дрожащими руками открывала в пригородной лавчонке свою сумочку и просила красного ситца. Еще ночью она с упоением пела, что «der Maie ist gekommen», а утром ее поташнивало, и ей предстояло заняться неприятным делом.
Ох уж этот Рууди со своей Релли… Надо же было, чтобы именно у них пошло насмарку. По-своему все упрямятся, не только Хельми. Люди — это ведь не тюремный коридор, который просматривается из конца в конец.
Руки мои вцепились в прутья решетки, в метре от меня держался ручонками за такие же прутья Рууди. Холодный сводчатый туннель дышал нам обоим в спину холодом. Между нами, словно в клетке, сидел надзиратель. Сырой полумрак, глазки лампочек в проволочных колпачках. Рууди щурился, он пришел с улицы, где резвилось майское солнце; широко открытыми глазами оглядывала я щуплую фигурку паренька. Тонкие ноги, костлявые коленки, короткие штанишки, матроска, топорщившаяся сзади. На животе широкий, с грубой пряжкой парусиновый ремень — не иначе «трофей» мировой войны, выпрошенный у старшего брата. Волосы острижены под машинку — Юули все жаловалась, что у Рууди не только здоровье, но и волосы хилые, нету росту. Брови настолько выгорели, что сразу видно — парень ходил на берег кататься на льдинах, не говоря уже о сидении на солнышке под кустом, разумеется, на мокром песке. Щечки такие по-детски гладкие, тонкие губы обветрены, мочки ушей от волнения горят.
Смотрела я на него, а у самой першило в горле. И Рууди стыдливо плакал, вытирая украдкой рукавом щеки. Что он мог думать? Поплакали, пока не полегчало. Когда снова была в состоянии подмигнуть ему — это у нас ведется издавна, со времени общих тайн, — он улыбнулся.
Тюремщик, казалось, дремал — или ему было неловко осквернять нашу немую печаль своим ищейским доглядом, — он указал пальцем на часы, предварительно обратив мое внимание на себя коротким позвякиваньем ключей.
Рууди оробел, беспомощно озирался.
— Что тебе надо? — прошептал он.
— Пусть твоя мать принесет красной материи. Красной материи, обязательно.
— Обязательно красной материи! — повторил Рууди.
Он и не попытался просунуть ручонку сквозь решетку, попятился, поднимая пыль с известковых плит, и все не спускал с меня глаз. На середине коридора вдруг резко повернулся, чтобы добежать до выхода. Открылась дверь, и ослепляющая светлая улица поглотила его.
Странно, что так бывает: какие-то большие отрезки из прошлого забываются, а пустячные полчаса до мельчайших подробностей западают в память и все время вспоминаются. Казалось, когда объявляют смертный приговор, человек должен с тысячекратной жадностью вбирать в себя лица, слова, окружение. На худой конец, благоговейно всматриваться через оконное стекло в небо или прислушиваться к замиранию сердца — у меня же возникло единственное непреодолимое желание, ослепившее и оглушившее меня, — сходить в уборную. Невыносимая резь. Сказать бы коротко: присудили к смерти, и все тут. Потом, даже странно как-то, я на мгновение почувствовала себя сверххорошо. Пока боль воспаленных глаз не лишила меня сил, пока до моего сознания не дошел действительный смысл зачитанного приговора, пока не явилась Юули с адвокатом и не возникло у меня желание окунуться в успокаивающую соленую морскую воду.
В предстоящее-то лето я, во всяком случае, наплаваюсь вдоволь, сколько смогу. Больше, нежели когда-либо в жизни. Осталось недолго ждать, весенние цветы всегда отцветают невероятно скоро.
Я ощутила во всем теле такую легкость, словно море уже шумело в ушах и под боком был теплый прибрежный песок.
Море восхваляют так и эдак, я же ценю в нем то первозданное блаженство, которым оно оделяет. Стоя в воде, я обретаю полный покой — от кончиков пальцев до корней волос. Все люди, весь мир — эта пестрая ярмарка — находятся где-то далеко на берегу, а может, этого берега и нет вовсе. Будто нет ни мыслей, ни мук, ни сомнений. Раскачиваемая капля в огромном море.
И исчезнуть когда-нибудь мне хотелось бы в море — погрузиться в молчаливо-зеленую глубь.
Ужасную конечную остановку человек пытается, по меньшей мере в воображении, украсить романтическими завитушками. Заманчиво хоть в чем-то уметь остаться ребенком и увидеть кое-что так, словно у тебя и нет за спиной изнуряющего утомительного воза жизненного опыта.
Быть где-то, в самом затаенном уголке, чем-то чистым и нетронутым.
Энергия времен предвариловки и оценки по системе черное — белое, возможно, шли от инфантильного легковерия, видимо, была я для своих лет той белой страницей, на которой значилось слишком мало письмен. Теперь кажется, что плотно заполнено и последнее белое пятнышко. Но и это, пожалуй, только кажется так. Может, уже через месяц, или два, или через год я буду про себя удивляться: как это я раньше не видела и не поняла того или другого?