И сразу весна стала весеннее; и сразу солнце засияло в два солнца, а хобот, просохнув от слез, потянулся к крылышкам подруги. Не только хобот, весь Мухослон, ища прежних ласк, душою и телом прильнул к возлюбленной. Миг счастья… и, содрогаясь, с круглыми от ужаса глазами, жалкий и страшный, стоял Мухослон над маленькой черной кляксой, всматриваясь в пару влипших в кляксу крылышек. Крылышки дернулись – раз, другой, – и стали неподвижны. Чей-то страшный рев загрохотал в ушах ослоненного существа. Душа существа заметалась по гигантскому телу, точно пробуя прорвать толстую серую кожу:
«Довольно. Назад, к себе, в старую темную мушиную щель».
IV
Что дальше? Дальше неинтересно. Обыскав всю землю, перетрусив планету, пылинка за пылинкой, Мухослон отыскал наконец свою полузанесенную песком привычную узкую и извилистую щель: ветхий мушиный домик.
Полез внутрь: не тут-то было. Зовет щель, зовет извилистым тонким голоском, а в себя не пускает.
Так и стоит по сию пору трагический Мухослон над своей старой уютной щелью. И нет ему пути: ни в прямь просторов, ни в извивы щели.
«Страница истории»
Приват-доцент Генрих Иванович Нольде прикрыл за собою дверь и нащупал ногами ступеньки: одна-две-три. Позади за дверью глухо копошились слова. Знакомый голос точно стучал ими изнутри о плотно прикрытую створу: «Страница истории переворачивается, господа… мы присутствуем при событии… мы впишем новую страницу… страница»… Приват-доцент Нольде поморщился: дома на столе его ожидали самые обыкновенные бумажные, в четвертушку листа, страницы его работы о сервитутном праве. О них-то и хотелось говорить Нольде, а между тем за дверью… Приват-доцент сделал еще четыре шага и ступил на улицу. Шум голосов позади оборвался. Перед ним молчала одетая в сине-белые лунные пятна ночная улица.
В конце марта 1917 года ночи были (помните?) ветровые. И Нольде шел, осторожно ступая по лунно-белой плоскости земли и слушая шумы весеннего ветра. Нагие еще деревья, перегнувшись через забор, стряхнули с ветвей вниз на землю свои сине-черные тени: тени шевелились на белой плоскости у ног, точно самописные чернильные знаки на колоссальном бумажном листе. Секунда затишья. И вдруг зашумело: вначале где-то далеко, потом ближе и ближе, внятнее и громче: белая плоскость у ног («Как странно», – подумал Нольде) будто качнулась, дрогнула, и всё – и самая плоскость, прижатая к подошвам ног, и лунный диск там, вверху, и деревья, и стены, и сам Нольде, недоуменно остановившийся и выронивший трость, и дома, столпившиеся вокруг, – всё, как-то странно качнувшись, стало, медленно-медленно дыбясь, запрокидываться неизвестно куда, выгибая свою белую поверхность. Нольде закрыл глаза. Знакомое уху долго жившего среди книг человека острое потрескивание и шелест переворачиваемой страницы, усиленное, точно микрофоном каким-то, в мириады раз, звучало все ближе и ближе, со страшной быстротой придвигаясь к нему: шелест превращался в шум, шум в гул, а гул в грохот урагана. Вот – загудело под ногами. Боясь разжать стиснутые веки, Нольде лишь слышал все, но слышал ясно: вот – дома, поднятые навзничь, падают на свои крыши; вытряхнутые из постелей и снов люди кричат, расплющиваемые спавшимися каменными стенами; коротким медным воплем ударили и стихли колокола, погребаемые под кирпичными грудами рухнувших колоколен. Вот леса хрустят, как растоптанные гигантом кучи валежника; озера – плеснулись вон из берегов; горы, прогудев обвалами, пали на свои вершины. Грохоты и гуды. Безумея, человек прильнул к стене, цепляясь за ее выступы: но стена качнулась, загрохотала и рухнула на него всеми своими камнями: сознания не стало.
Сначала это было смутное ощущение холода. Затем давление неизмеримой толщи, навалившейся сверху. Ни шороха, ни звука. Может быть, секунды, может быть, столетия то, что было когда-то, кажется, Нольде, отдавалось странному чувству безбытийности: