В этом лесу есть просторная поляна. Она занимает вершину холма, крутой склон которого порос мелким кустарником, а большие деревья вновь появляются лишь у его подножья и таким образом не мешают обзору. Усадьба отсюда видна как на ладони.
Здесь я и сделала остановку на обратном пути. Анджелфилд-Хаус — или, точнее, его останки — являл собой печальное зрелище. Большая темно-серая клякса на фоне пасмурного неба. Верхние этажи в левом крыле здания были обрушены. Первый этаж пока уцелел, как и проем парадного входа с ведущими к нему ступенями, но дверных створок уже не было. Погода в этот день не располагала к пребыванию под открытым небом, и я внутренне содрогнулась, представив
Фотоаппарат висел у меня на шее под плащом. Я извлекла его, сильно сомневаясь, что сделанный при такой погоде снимок сможет отобразить эфемерные контуры уходящего в небытие здания. Но попробовать стоило.
Наводя длиннофокусный объектив, я вдруг заметила у самого края рамки какое-то движение. Нет, это был не призрак. К усадьбе вернулись все те же дети. Они нашли что-то в высокой траве и, склонившись, увлеченно разглядывали этот предмет. Что там могло быть: ежик? Или змея? Заинтересовавшись, я подстроила резкость.
Кто-то из двоих сунул руку в траву и поднял находку. Ею оказалась желтая строительная каска. Со счастливой улыбкой мальчишка (теперь я увидела, что это был мальчик) скинул свою зюйдвестку и заменил ее каской, после чего встал по стойке «смирно» — грудь вперед, руки по швам, шея напряжена в попытке удержать на месте несоразмерно большой, норовящий сползти вбок или на глаза головной убор. И, как только он принял эту позу, произошло маленькое чудо. Солнечный луч нашел просвет в дождевых тучах и осветил мальчика в момент его торжества. Я щелкнула затвором фотоаппарата, запечатлев всю сцену: мальчик в каске, желтый знак «Посторонним вход воспрещен» над его левым плечом, а позади него справа — мрачные руины старого дома.
Солнце исчезло, и я поспешила спрятать фотоаппарат, предохраняя его от сырости. Когда я снова взглянула в ту сторону, дети, держась за руки, уже проходили изгиб аллеи и приближались к воротам усадьбы. Одинаково одетые, они шли в ногу, и края их длинных макинтошей развевались на ветру, так что издали казалось, будто они скользят над самой землей, готовые вот-вот подняться ввысь и улететь.
«Джен Эйр» и пламя печи
По возвращении в Йоркшир я так и не узнала причину моей кратковременной ссылки. Джудит приветствовала меня смущенной улыбкой. Серость этих дней проникла и под ее кожу, собралась в тенях под ее глазами. Она пошире раздвинула портьеры в моей комнате, открыв дополнительный доступ свету, но это мало что изменило.
— Проклятая погода! — в сердцах воскликнула она, и мне показалось, что ее терпение уже достигло предела.
Эти дни тянулись, как вечность. Ночная тьма сменялась сумерками, которые трудно было назвать днем; тяжелые тучи висели низко над землей; мы постепенно теряли чувство времени. Однажды мисс Винтер с опозданием явилась на очередную встречу в библиотеке. Она была очень бледна; глаза ее потемнели — я посчитала это следствием только что перенесенного очередного приступа.
— Я предлагаю сделать график наших свиданий более гибким, — сказала она, занимая свое обычное место в круге света.
— Как вам будет удобно, — сказала я.
Из разговора с доктором я знала о ее тяжелых бессонных ночах и научилась определять по ее виду, когда эффект от обезболивающего начинает ослабевать или когда оно еще не начало действовать в полную силу. Мы условились: впредь, вместо того чтобы каждое утро к девяти часам приходить в библиотеку, я буду ждать у себя в комнате стук в дверь как сигнал, что мисс Винтер готова к встрече.
В последующие дни стук раздавался между девятью и десятью. Потом мы стали встречаться позже. А когда доктор опять изменил дозировку, она стала звать меня рано утром, но при этом наши беседы стали менее продолжительными. Затем мы перешли к двум-трем встречам в день по ее усмотрению. Порой это происходило в периоды облегчения, и тогда рассказ мог быть долгим и обстоятельным. А иногда она звала меня непосредственно во время приступов, и тогда рассказывание историй играло роль анестезирующего средства.