В то время как Реша переминался с мысли на мысль, удивляясь ее отсчету времени, она успела дочитать и продолжить:
— А через два дня ты тоже приходи. Пушкин умер, но родился Пастернак. Вот так мы втроем и совпали. В один день. А то, что по разным календарям, меня это не интересует, понятно? Ведь кто на самом деле умер, кто родился сразу не поймешь. Правда?
После этих слов она заметно сникла и уже через секунду заботилась об ином, словно извинялась, что сказанное ею было интересно только ей одной.
На соседней стройке с интервалом во вздох по-дурному ухал сваебойный агрегат. От грохота приседали свечи, зажженные специально в честь праздника, и вздрагивали ее волосы, пышные, как после купания. Они словно вздыхали при каждом ударе.
Движения и слова Ирины были натянутыми и походили на смех после плача, когда губы уже преодолели судорогу всхлипов, а глаза все еще красны от невысохших слез.
Сегодняшний день был необычен. Реша это чувствовал. Ирина явно что-то затевала. Она отдавала много сил, чтобы выглядеть бодрее. Говорила беспорядочно, постоянно срываясь с «красной нити», и складывалось впечатление, что у нее не было даже детства.
Смысл дня рождения свелся к тому, что она, усталая, улеглась в постель. Реше пришла пора уходить. Так долго у нее он еще не задерживался.
На строительном объекте перестали забивать сваи. Ночь сначала подернулась тишью, а потом и онемела совсем. Каждый звук воспринимался в тишине как удар колокола.
— Не уходи, — шепнула она сквозь сон. — Мне страшно оставаться одной. И, как два последних удара ко всенощной, прозвучали слова: — Мне холодно.
Он укрыл ее и поцеловал. Она протянула навстречу руки как два простеньких вопроса, на которые было трудно не ответить. В минуты отрешенностей она много говорила — с ее губ слетали обрывки фраз и тихие возгласы. А когда закрывались глаза и из-под ресниц выбегали две-три слезинки, она звала его в мир, где было полно огня и тумана. Реше не верилось, что он ее спутник. Ему казалось, что он припал к узорному стеклу и, отдышав кружочек, подсматривает чьи-то чужие движения. Он все еще никак не мог поверить, что произошло самое невероятное — та самая девушка у шведской стенки с кленовым листом в руке сегодня с ним, и это так просто, как будто не было никаких потерянных месяцев и лет, словно только вчера он влюбился в нее, и она ему ответила взаимностью, да еще какой полной взаимностью. Ему, некрасивому и совершенно нулевому по всем остальным параметрам, которые, как ему кажется, нынче в ходу. Невероятно, просто невероятно. От счастья Реша готов был разорваться.
Вскоре Ирина уснула, и вместе с ней уснула грусть на ее лице. Реша потихоньку выбрался из объятий и засобирался домой. Между тумбочкой и столом лежали два оброненных листочка. Это были стихи. О том, как девушка, уезжая из города навсегда, продала любимую собаку, а потом, пространствовав и познав ложь и обман, вернулась и решила выкупить собаку обратно. Собака зарычала.
Таких стихов Реше не приходилось читать. При их чтении охватывало необъяснимое беспокойство и появлялось желание проверить листочки на свет нет ли в них чего-нибудь там, внутри бумаги.
На столе лежала тетрадь. Какой-то черновик. Реша начал просматривать его. По мере углубления в смысл он представлял себя спускающимся впопыхах в темный подвал по неудобной лестнице, ступеньки которой обрываются круче и круче. Когда по ним стало невыносимо вышагивать без риска загреметь вниз, Реша прочел свое имя…
Ирина встала, не открывая глаз. Реша вновь уложил ее, сонную, и ушел в общежитие.
Как всегда, его ждали друзья.
— Мне кажется, ее нужно хорошенько рассмешить-растормошить, — сказал Артамонов, выслушав Решу. — Я подарю ей сборник анекдотов. До весны ей хватит за глаза. А там и трава пойдет!
— Ты бы почитал ее стихи. Такую тоску не выветрить никакими анекдотами. Она живет ею как чем-то насущным, — возразил Реша.
— И все-таки, чем черт не шутит, — поддержал Артамонова Рудик. — Пусть посмеется.
— Лучше, если мы как-нибудь вместе сходим к ней. Обещаешь?
— Нет вопросов, — согласился Артамонов. — Конечно, сходим.