Когда небо стало полностью темным, Амальфи смог разглядеть сотни лучей, состоящих из едва различимых глазом частиц — хотя возможно, что это была и оптическая иллюзия — тянущихся к планете Он; по крайней мере, было похоже, что их сотни, хотя в действительности едва ли возможно разглядеть больше пятнадцати с любой из точек на поверхности планеты. Но и эти уже быстро съедались, и отступали в тьму.
Счетчики снова начали выбивать дробь, но все-таки полностью еще не остановились.
— Что произойдет, когда эффект доберется назад, до кораблей? — спросил Уэб.
— Он отравит сами приборы, — сказал Мирамон. — А существа в кораблях пострадают от полного нервного блока. Они умрут, как умрут и сами корабли. И не останется ничего, кроме сотни мертвых корпусов.
Амальфи издал долгий, хриплый вздох.
— Ничуть не удивительно, что вас не заинтересовал наши breadboard приспособления, — сказал он. — С такой штукой вы и сами могли бы стать какой-нибудь иной Паутиной Геркулеса.
— Нет, — твердо ответил Мирамон. — Такими мы бы никогда не могли стать.
— Боги звезд! — воскликнул Хэзлтон. — Так все кончилось? Так быстро?
Улыбка Мирамона оказалась холодящей. — Я сомневаюсь, что мы когда-нибудь еще услышим о Паутине Геркулеса, — сказал он. — Однако то, что ваши Отцы Города называют отсчетом — продолжается. До конца этого мира осталось только десять дней.
Хэзлтон вернулся назад к дозиметрам. Какой-то момент он тупо неотрывно смотрел на них. Затем, к полному изумлению Амальфи, он начал смеяться.
— Что тут такого смешного? — проворчал Амальфи.
— Сами посмотрите. Если бы люди Мирамона когда-либо и столкнулись к Паутиной Геркулеса в реальном мире — они бы проиграли.
— Почему?
— Потому что, — ответил Хэзлтон, вытирая свои глаза, — пока он отбивался от них, мы все получили дозу радиации, превышающую смертоносный предел. Мы все, сидящие здесь, мертвы точно так же, как если бы в нас не существовало никаких признаков жизни!
— И это что — шутка? — спросил Амальфи.
— Конечно же шутка, босс. Все это не имеет ни малейшей разницы. Мы больше уже не живем в таком «реальном мире». Мы получили дозу. Через две недели нам станет плохо, мы начнем лысеть и нас начнет тошнить. И через три недели мы все умрем. И вы _п_о_-_п_р_е_ж_н_е_м_у_ не замечаете шутки?
— Я ее вижу, — ответил Амальфи. — Я могу еще от четырнадцати отнять десять и получить четыре; ты хочешь сказать, что мы будем жить до того момента, когда умрем.
— Не переношу человека, который просто уничтожает мои шутки.
— Это шутка — довольно старая, — медленно произнес Амальфи. — Но, может быть, она все еще и смешна; и если она была хороша для Аристофана, то, думаю, она достаточно хороша и для меня.
— Ну хорошо, я тоже считаю, что эта шутка чертовски смешная, — произнесла Ди с холодной яростью. Мирамон переводил взгляд с одного Ново-Землянина на другого с выражением полного изумления. Амальфи улыбнулся.
— Только не говори так, если так не думаешь, Ди, — сказал он. — Все таки, это всегда было шуткой. Смерть одного человека столь же смешна, как и смерть всей вселенной. И пожалуйста, вообще отказывай нам в последней шутке. Быть может, это единственное наследие, которое мы оставим после себя.
— ПОЛНОЧЬ, — сообщили Отцы Города. — ОТСЧЕТ — НОЛЬ МИНУС ДЕВЯТЬ.
8. ТРИУМФ ВРЕМЕНИ
Когда Амальфи открыл дверь и вновь вошел в комнату, Отцы Города сообщили:
— Н-день. НОЛЬ МИНУС ОДИН ЧАС.
В этот час все имело свое значение; a, быть может, и ничего; все зависело от того, что именно стоило вложения своего значения за время жизни в несколько тысяч лет. Амальфи покидал комнату, чтобы сходить в туалет. Теперь он уже никогда не сделает этого, как этого не потребуется и никому из присутствующих; кончина всего уже столь близка, что она обгоняла и физиологически ритмы самого тела, с помощью которых человек определял время с тех пор, как впервые подумал о том, чтобы вести его отсчет. Неужели диурез столь же достоин оплакивания, как и любовь? Что ж, может быть и так; у чувств тоже должны быть свои плакальщики; и никакое чувство, никакие мысли, никакие эмоции не являются ничего не значащими, если это последние в своем роде.
Так что — до свидания, а скорее всего — прощайте все напряжения и облегчения, от любви до мочевины, от входов до выходов, от полной тишины до шума, от пива до кеглей.
— Что нового? — спросил Амальфи.
— Больше ничего, — ответил Гиффорд Боннер. — Мы просто ждем. Присаживайся с нами, Джон, и давай-ка выпьем.