Она уходит. Уходит. Уже в дверях. Что-то взметнулось внутри. Уходит. Уходит. Он приподнялся. Ну невозможно, нет сил, невозможно, одну только ночь еще, одну только ночь, чтобы это лицо, спящее на твоем плече, тогда завтра он горы свернет, еще только раз это дыхание рядом с твоим, еще только раз этот мягкий провал в мягкий дурман, в сладостный обман… «Не уходи, не уходи, мы умираем в муках и живем в муках, не уходи, не уходи, иначе что мне останется? К чему мне тогда все мое дурацкое мужество? Куда нас несет? Только ты одна и есть явность! Сон мой ярчайший! О, заросшие асфоделиями дурманные луга забвения в царстве мертвых[33]
! Еще только раз! Еще только раз искру вечности! Для кого еще мне себя беречь? Во имя какой такой безнадежной цели? Ради какой черной неопределенности? Жизнь-то, считай, уже пропала, уже похоронена и зарыта, двенадцать дней всего, а потом ничего, двенадцать дней и одна эта ночь, и мерцающая нагота кожи, ну зачем ты пришла именно сегодня, этой ночью, что беззвездно тонет, теряется в облаках былых сновидений, почему именно этой ночью ты надумала прорвать мои форты, мои бастионы, этой ночью, в которой никого не осталось в живых, кроме нас обоих? Разве уже не вздымается волна? Вот же она, сейчас поглотит, сейчас…»– Жоан! – позвал он.
Она обернулась. В тот же миг лицо ее озарилось беспамятством необузданного, лютого счастья. Бросив и отбросив все, она кинулась к нему.
26
Машина остановилась на углу Вожирарской улицы.
– В чем дело? – спросил Равич.
– Демонстрация. – Таксист обернулся. – На сей раз коммунисты.
Равич покосился на Кэте Хэгстрем. Тоненькая, непреклонная, она как ни в чем не бывало сидела в углу в наряде фрейлины при дворе Людовика XIV. Лицо сильно напудрено. Впрочем, нездоровую бледность не могла скрыть даже пудра. Сильнее прежнего проступили скулы и даже виски.
– Веселенькая жизнь, – вздохнул Равич. – Июль тридцать девятого, пять минут назад мы проехали фашистскую демонстрацию «Огненных крестов», теперь вот коммунисты, а мы тут с вами между двух огней, в костюмчиках славного семнадцатого столетия. Чудненько, правда, Кэте?
– Ничего страшного. – Кэте улыбалась.
Равич поглядывал на свои лакированные туфли-лодочки. Костюмчик и впрямь хоть куда. Не говоря уж о том, что в таком виде первый же полицейский немедленно его задержит.
– Может, нам другой дорогой поехать? – обратилась Кэте к шоферу.
– Нам не развернуться, – сказал Равич. – Сзади уже полно машин.
Демонстрация неспешно тянулась через перекресток. Люди несли флаги, лозунги, плакаты. Все это молча, без песен. Шествие сопровождал целый отряд полицейских. Еще одна группа полицейских как бы невзначай стояла на углу Вожирарской улицы. Эти были с велосипедами. Один из них уже катил вдоль по улице. Заглянул к ним в машину, посмотрел на Кэте Хэгстрем, но даже бровью не повел и поехал дальше.
Кэте Хэгстрем перехватила тревожный взгляд Равича.
– Видите, он нисколько не удивился, – сказала она. – Он знает. Полиция все знает. Маскарад у Монфоров – это же гвоздь летнего сезона. И дом, и сад – все будет под охраной полиции.
– Это чрезвычайно меня успокаивает.
Кэте Хэгстрем только улыбнулась. Откуда ей знать, на каком он тут положении.
– В Париже не скоро можно будет увидеть столько драгоценностей за один вечер. Костюмы подлинные, и бриллианты тоже. Полиция в таких случаях смотрит в оба. Среди гостей наверняка будут и детективы.
– Тоже в маскарадных костюмах?
– Наверно. А в чем дело?
– Спасибо, что предупредили. А я-то уж на ротшильдовские изумруды нацелился.
Кэте Хэгстрем покрутила ручку, приоткрывая окно.
– Вам это скучно, я знаю. Но вам все равно уже не отвертеться.
– Ничуть мне не скучно. Напротив. Иначе я бы вообще не знал, куда себя девать. Надеюсь, выпивки будет достаточно?
– Думаю, да. В случае чего я намекну управляющему. Он мой добрый приятель.
С улицы доносились шаги демонстрантов. Нет, это был не слаженный марш. Беспорядочное, унылое шарканье. Можно подумать, стадо гонят.
– Если б выбирать – в каком столетии вы предпочли бы жить?
– В нынешнем. Иначе я давно бы умер и в моем костюме на этот бал ехал бы какой-то другой идиот.
– Я не о том. В каком столетии вы хотели бы очутиться, если бы привелось жить еще раз?
Равич поглядел на бархатный рукав своего камзола.
– Бесполезно, – буркнул он. – Все равно в нашем. Хотя это самый вшивый, самый кровавый, самый продажный, самый безликий, самый трусливый и гнусный век на свете – все равно в нем.
– А я нет. – Сцепив руки, Кэте Хэгстрем прижала их к груди, словно ей зябко. Пышные складки мягкой парчи укрывали ее худобу. – Вот в этом, – сказала она. – В семнадцатом или даже раньше. В любом, только не в нашем. Я лишь пару месяцев назад поняла. Раньше как-то не думала об этом. – Она опустила стекло до конца. – Ну и жарища! И духота страшная. Эта демонстрация когда-нибудь кончится?
– Да. Вон уже хвост.