Раскина обернулась, и Аркадий поразился произошедшей в ней перемене. Минуту назад это была обычная женщина, немного даже тусклая в своем неприятии современного стиля. Сейчас перед Аркадием сидела ведьма с горящими глазами — вся личность, вся суть, вся материальная видимость и нематериальная истина Натальи Леонидовны Раскиной сосредоточились во взгляде, и Аркадия неудержимо потянуло вперед, его засасывало, будто водоворотом, и он ничего не мог с собой поделать. На поверхности взгляда будто мотало из стороны в сторону маленький кораблик-мысль, которую Раскина хотела внушить Аркадию: «Ты хочешь истины, ты ее получишь».
«Я хочу истины», — повторил Аркадий, и кораблик вильнул в сторону, его подхватило течением, и затонул он мгновенно, будто скрылся в черной дыре. «Теперь моя очередь», — подумал Аркадий, не очень понимая, принадлежит ли эта мысль ему или Раскиной, или вообще кому-то третьему, в чье тело он неожиданно переместился.
Он еще успел подумать, что, если Подольскому и его сотруднице удалось научиться взглядом передавать собеседнику свои ощущения, то это открытие мирового значения. Следующей мыслью было: «Я не хочу умирать, почему умереть должен я, а этот негодяй Абрам будет жить на белом свете?»..
Аркадий стоял в тесной темной каморке с единственным небольшим оконцем почти под самым потолком. Стекло в окне было пыльным, уже больше года никто не влезал на стоявшую в углу стремянку, чтобы смести пыль. На прошлый Песах это делала Хана, а в этот раз — никто, потому что Хана умерла. По его вине. По моей вине, — подумал Шмуль. Я ее убил. Я не должен был говорить ей всего, что знал сам. Но ведь если бы я промолчал или если бы придумал какую-то отговорку, разве это изменило бы хоть что-нибудь в будущем? Ничего бы это не изменило, я все равно разорился бы, жена узнала бы об этом не тогда, а сейчас, вот и все. Не мог же я изображать из себя Креза, если стал Иовом!
Шмуль вспомнил, как это было. Абрам Подольский обманул его с последней партией товара. «Я тебя не обманывал, — сказал Абрам, — это нормальная деловая операция. Естественно, я держал ее в секрете, какой же иначе я был бы коммерсант?» «А какой же ты теперь друг?» — спросил Шмуль. «При чем здесь дружба? — высокомерно ответил Абрам, не глядя в сторону старого приятеля. — Речь идет о деле, ты еще не оставил сантименты?» И тогда Шмуль понял, что говорить с этим человеком бессмысленно, больше того — вредно и опасно, Абрам упивается победой и, если видит слабость поверженного противника, добивает его, чтобы тот не мучился. Шмуль не хотел, чтобы Абрам его добил.
Но Абрам это сделал.
Шмуль понял тогда, что вместе им с Абрамом на этом свете не жить. Хлопнул ли он дверью, уходя? Скорее всего, нет. Просто ушел, не чуя ног.
А дома поделился с женой свалившимся несчастьем. Он не подумал о том, что для Ханы случившееся станет жизненной катастрофой, куда большей, чем для него самого. Дом, в котором она прожила жизнь, — теперь его не будет. Хава, для которой она искала порядочного жениха и нашла ведь, нашла в приличной и богатой еврейской семье, теперь останется ни с чем, потому что Циммерманы не возьмут в дом дочь разорившегося коммерсанта.
Шмуль рассказал жене о разговоре с Абрамом, не понимая, чем это закончится, — он хотел выговориться и поплакать. О деле поплакать, которому отдал жизнь, а вовсе не о самой жизни.
А Хана плакала именно о жизни.
В ту ночь она слегла, жалуясь на жжение в левой стороне груди, Шмуль поднял с постели Шимона Капытника, врача, пользовавшего семью Шнайдеров много лет, и Шимон, кряхтя, явился, но, увидев больные глаза Ханы, сразу же проснулся и сидел до утра, не умея ничем помочь, разве что разговорами да какими-то пилюлями и компрессами, которые помогали, как мертвому припарки. Ученых слов, сказанных Шимоном, Шмуль не запомнил, уяснил только, что с сердцем очень плохо, и Господь сам решит, что нужно делать в такой ситуации.
Господь решал почти сутки и прибрал Хану к себе в самом начале субботы, когда на небе уже зажглись первые звезды. «Очень неудачно», — сказал потрясенный Шимон, закрывая покойнице глаза. Конечно, Хана ушла не вовремя, теперь ей предстояло лежать на этой кровати до исхода субботы, а на деле — до воскресного утра, потому что ночью раввин Иегуда Гиль не станет читать кадиш.
Шмуль сидел больше суток у тела жены, не вставая даже по нужде. А потом взял револьвер и пошел к Абраму. Он не соображал, что делает, в мыслях было одно: убить негодяя. Кто-то должен был ответить перед Господом за смерть Ханы, и на половине пути до дома Абрама Шмуль понял, что этим кем-то должен быть он сам, а вовсе не подлец Подольский.
Когда Хану несли на кладбище, хлынул дождь, все промокли, Шмуль, не пожелавший встать под зонт, схватил воспаление легких, и это, как ни странно, спасло его тогда от помешательства. Жаль. Помешательство стало бы для него спасением, потому что тогда он не думал бы сейчас ни о погубленном деле, ни о прошедшей без толку жизни, ни о том, что, если он наложит на себя руки, то хуже всех придется дочери его Хаве.
А что оставалось делать?
Ничего.