И я рассказываю ей сказку о роли бани в жизни русского человека, почти всегда живущего в холоде. Про то, как баня лечит и как после нее выздоравливают, и пока у меня все идет гладко. Но взятый сказочный мотив сбивается на фальшь. Я помню, как после войны у нас построили общую баню и как однажды по недосмотру бабушки я туда попала. И бабушка поставила меня в таз и вручную перемыла заново. Потому как еще неизвестно, какую болезнь я могла принести из общей помывочной.
Конечно, я не рассказываю это внучке, я ей про то – как прыгают в снег разгоряченные люди, которые потом возвращаются в жар и бьют себя вениками, поливая при этом квасом раскаленную печку.
И тут справедливо сказать: не говори о том, чего не знаешь. Не жарилась, не прыгала… Это верно. Но в бане бывала, учась в университете, и шайку брала, и не знала, куда девать номерок от шкафчика, но главным было чувство срама, не личного, а какого-то надмирного срама наготы и беззащитности.
– Мы будем ходить в эту баню? – спрашивает внучка.
– Нет, – говорю я. – Она же не наша.
– Слава богу! – кричит внучка.
Нет, что-то у меня не получилось с романтикой плескания квасом.
Но не про срам же говорить? Он был у меня от личных комплексов, что худа и угловата, а понятия, что это хорошо, тогда еще не было. Большие и мокрые женщины были королевами, от них шел жар и дух.
Внучка же убежала, и я услышала, как она рассказывала товарищам по детству про погибшие деревья, «хотя у человека есть ванна». Детский народ говорит, что раз так, то они отомстят и спалят баню. За ту березу.
Бить тревогу я не стала – бани еще не было, лето шло к концу, но я поняла, что на следующий год у меня будут другие интересные темы: про «красных петухов». Пожар Москвы 1812 года и про то, что мстительность – это плохое человеческое качество.
Пока же только готовится место для бани. Еще даже не завезен материал. Мало ли что случится? В России нельзя загадывать на завтра, а уж на год!
Но однажды на участок будущей стройки въехал грузовик, и с него была снята очень странная, огромная, запеленутая в полиэтилен вещь. С моего любопытного крылечка было хорошо видно трудное стягивание вещи с кузова. Работяги кряхтели и матерились, не зная, как ухватить это нечто. В конце концов они бухнули это на землю, а потом подтащили и уложили
Я порадовалась такому их резону, ибо сама знаю: пока не начнешь что-то делать, ничего и не поймешь. А начнешь – глядишь, дело тебе подсказывает, куда тебе ковылять дальше. Как говорила моя бабушка, глаза боятся, а руки делают. Но тут до уха долетел чей-то накаленный голос, и я испугалась, не вызревает ли драка. Драка в двух десятках метров от тебя – вещь опасная, и я решила, что надо звать внучку, запирать двери и тушить свет. Но прислушалась. Оказывается, мужики кричали о философской категории – о времени. «Время – сволочь!» – кричал тот, что приходил ко мне голый по пояс, а пьяный до пят. «Оно, – кричал он, – только с виду день, ночь и стрелки, а на самом деле оно…» Мужик замер, ища слово поточнее, и вдруг заорал: «Время – оно прокурор!»
– Это кому как… А кому адвокат, – ответил ему кто-то из сидящих.
– Нет, прокурор. Посмотри на Ленина, Сталина.
– Нет, адвокат, посмотри на царя.
– Через сто лет каждый умный, а ты возьми сегодня…
– Сегодня – это сегодня. Оно еще тут. На него суда нет.
– Это почему же?
– Потому что все смутно, потому как близко. Давай приставимся друг к другу носами, и что ты увидишь…
– Кто-то про это уже говорил.
– Я и говорил. Надо отъехать… И чем дальше, тем все станет яснее.
– Кому?
– Людям.
– Но мы-то будем в могиле… Про мое время узнает Райкин правнук, да срал он на это… У него своя будет беда, и что – снова сто лет ждать, чтоб узнать, откуда эта зараза явилась уже у него и от чего он мается?
– Так ведь на ошибках учатся. К примеру, на наших. Пусть учится твоя Райка…
– Никогда, – закричал мой знакомый, – никогда! Русский каждый раз живет, как в первый раз. Ему иначе неинтересно… Думаешь, я не понимаю, что я пьянь и голь, и отец у меня был пьянь и голь, и дед… Но я сам все решаю: плевать, что до меня; мне так жить нравится.
– Генетика, – сказал кто-то.