Он ещё долго хорохорился, но, не дойдя до дома, улёгся на подвернувшейся уличной скамье и зажмурил глаза: ему стало плохо. То ли страх безумия подкрадывался, то ли происходил какой-то спазм сосудов, но всё в его организме, будто на шарнирах, разболталось, заходило туда-сюда, то приливала кровь в конечности и они пекли, то он зяб ни с того ни с сего, и чувства все такие странные появлялись, точно каждый орган его отдельно: печень, сердце, половые органы, шея, мозг, – всё будто не в ладу друг с другом и сейчас расщепится, разойдётся навсегда, а ему придётся только орать вслед этому расщеплению. Только вот рёбра, напротив, сжимало тисками, и даже, кажется, они сплющивались, беспощадно придавливая бедное сердце. И больше всего горечи и тяжести пряталось в сердце. Ритм его сбивался, и в этот момент остальные органы такой какофонией звучали внутри, что он еле помнил себя в потоке этой душегубной хвори.
Дошёл он до дому где-то часа через два. Его потревожила бабуся: думая, что он пьян, она решила его спихнуть со скамьи и потрясти у его глаз палкой, вспомнив про Союз и закон о тунеядстве. Дома, среди своих работ, он сел на пол, потом свернулся на полу калачом, подложив ладонь под голову, и, совершенно ни о чём не думая, не разгадывая никакие ребусы, которыми окружил себя и замучил, закрыл глаза. Как будто вечность протекла с тех пор, как он узнал о смерти… Как будто ничего и не было… Никогда! И эта раздвоенность щемила внутри: так было или не было?.. И что вообще со мной?
«Господи, помоги же мне, – жалобно простонал он, когда дух его измучился от этих постоянно странных ощущений, безудержно несущихся по нему и расщепляющих его на невыносимо мелкие части, разделяя его заживо. – Ах, если бы ещё я верил», – бухнуло следом, как будто лишив последней надежды и забросив его в ту самую зловещую вульву пустоты.
И следом вытекли несколько горьких слезинок, не несущих ничего: ни облегчения, ни раската боли. И он то ли забылся, то ли уснул.
Проспал он около десяти часов. Проснулся к вечеру. Но не на полу, где засыпал, а на кровати. Вспомнить, как он туда перешёл, он не мог, да и не хотел. Юноша сел в кровати и долго думал об этой смерти, припоминал свои мысли, детали соревнования, лица, выражения и, главное, свои прогнозы: «Вот помогу метису и стану чуть лучше, а потом возьмусь за китовраса, за первый заказ, за мечту». И даже та праздничная туча, похожая на зарево радости, ему вспомнилась, и его зашкаливающее, гигикающее счастье и перевдохновлённость. А сейчас заказ был где-то уже далеко, точно в чертогах рая, и там же высоко парила мысль об искусстве, а сам он сидел и кашлял от серы, сквозившей из пакостных нижних врат.
– Вот погиб человек, а сейчас ещё какого-то таджика невинного посадят, и всё я запустил…
Об успехе своего первого заказа он уже не мечтал, не пытался купить его благими делами, выслужить его, спрясть, унюхать интуицией его секреты, не пытался отдать ему дань и уважение и преклонить перед ним и искусством колено. Ему казалось, что всё уже, увы, провалено. Всё. Подходил четвёртый день, а он не открывал книг, не работал над эскизами. И даже заползала в его удручённую голову мысль, мол, откажусь от всего, от всего художества разом, ведь художник должен быть чист, а он… А он нет. И снова-снова восставала в его уме эта случайная смерть. Нежин ерошил себе волосы, бил себя по щекам, тянул за уши, пытаясь чуть-чуть активизировать усталый, потерянный ум, но никак, никак не мог понять, в чём дело, почему так произошло. И ведь если бы не появлялось намерение «спрясть» успех картины, достигнув гармонии с миром, он бы так не убивался, но вот его-то намерение… У него ведь было намерение! И уже сложнее было убедить себя, что это не зависящая от него череда случайностей. И опять-таки на ум приходило кольцо.
– Стало быть, сейчас мне надо помочь тому таджику, которого посадят ни за что ни про что… А вдруг мне просто пытаются объяснить, что моя прядильня – зло и если я дальше буду на неё настраиваться, усердствовать, то дальше буду нести несчастья, и надо срочно прекратить и не подчиняться внутреннему голосу? Но, шут гороховый, сколько же во мне гордыни! Считаю, якобы мне будут объяснять что-то смертью человека! Надо выкинуть все эти правила и просто работать.
Он попытался приблизиться к станку, но поморщился. Всё в нём протестовало. Как будто напоролся на невидимые штыки, с которых капала кровь метиса, а из-за штыков, точно шорох, ядовито шелестели голоса: «По твоей вине… Вина твоя… И что ты хочешь? Радости творчества? Успеха росписи? Твой китоврас станет похожим на сатира с козлиной бородой. Иди отсюда, убийца от добра! Ты перевёртыш!»
В окне снова висела тьма. Юноша подсчитал деньги и, не зная, что с собой делать, решил пойти в «Дымовину», забыться в её чаду и угаре. Хотя правило предписывало иное.