Проснулся через пять минут. Очнулся. Первым делом подозрительно «ощупал» реальность. Не ерунда ли опять вместо реальности?.. Вышло, что вроде бы и не ерунда, но всё-таки в воздухе витало что-то не то…Что-то фальшивое и пугающее летало в воздухе, будто он мог перевернуть всё, что видят его глаза, и увидеть задник, где заводскими буквами написано: «Точная копия реальности № 51/2». Наверняка с художником приключился бы очередной приступ этого «ощущенческого маразма», этого болезненного инакобытия, если бы он вдруг не вспомнил про яблоню, поразившую его в бреду.
Он прикоснулся горячим лбом к её прохладной древесной коре, шершавой и отчего-то родной, земной… Сердце забилось тише, ладнее. Возвращалось обыденное сознание, по которому он так соскучился и истосковался за всё это тлетворное, долгое время. Пусть оно человеческое, всего лишь человеческое и интересуется мелочами, ну и что с того? Ну и что с того? Оно же дано! Так, может, и есть оно благословение? Может, ничего страшного и не произошло?
Ещё полчаса Нежин просто валялся и смотрел кругом: на пасмурное седое небо в серебряных ручейках света, на траву и подгнившие красные яблоки, на реку широкую, судоходную, но казавшуюся отчего-то стоячей, умолкшей в тенях от деревьев. И всё прояснялось, светлело. На противоположном берегу плескались два таджика, крича на своём языке, взбираясь друг другу на плечи, прыгая с плеч, борясь и брызгаясь, они дурачились, как школьники, и так хохотали, что смех, приглушённый каким-то постоянным гудением, доносился до Нежина. Потом закрякали утки, забили трещотки, набежали весёлые обормоты и стали шарахать дубинками по золотому песку. Шарахали дубинками по золотому песку с возгласами настоящих, увенчанных лаврами воинов. Шарахали и шарахали на этом берегу и рядом с ним.
Полностью оклемавшись, он ощутил благодарность яблоне. Но тут же устыдился и высмеял себя – следом поморщился от смеха и так, помучившись с яблоней, очень постепенно стал мысленно возвращаться к сцене, разыгравшейся с Пашьяном, и всей длинной, запутанной, как прибрежная лебеда, предыстории со множеством нитей и лиц. Нити! О эти нити, и зачем он их выдумал! А корни истории оплетали лицо Кострякова, и диким семенем она разлеталась и прорастала на неведомых полях, застеленных дымкой времени, в каких-то кривых, постоянно изменчивых пространствах. И прошлое его, и настоящее, и будущее – всё было здесь, рядышком, под яблоней, и будто сама эта стройная яблоня светилась из прошлого и из будущего, точно была очевидицей всего и ею будет. И вот какую предысторию она засвидетельствовала.
Три года назад, когда Нежин ещё ни для кого ничего не писал за деньги и черпал ковшом из вод юности всякие экзальтированные и дерзкие идеи, Павел Артемьевич Костряков заказал ему роспись стены (чем этот скупой для нас набор слов явился для молодого художника, мы обозначим ниже). Для Кострякова же то намерение не было, как нынче модно, пустой стилистикой и сотрясением воздуха. «Древнеславянские мотивы», которые следовало воплотить в росписи, несли, по Павлу Артемьевичу, смысл исключительный. Были они далеко не просто зарисовками, декорацией а-ля рюс, а мироощущением и пропагандой
«Традиция тащит общественный порядок. Она-то и не даст нам всем стереться в пыль в этой глобализации», – думал Павел Артемьевич, сидя ясными ветреными вечерами с имбирным чаем и перетёртой морошкой у себя на крытой веранде. И становилось ему отчего-то хорошо. Было у него ощущение, что он не только размышляет над серьёзным предметом, но и будто грезит наяву – так легко и длинно текло его размышление, подобное вологодской реке, выносящее на поверхность, между прочим, не только его возможные в будущем увлечения (соблюдение календаря, составление стеллажей по теме, а позже открытие музея с артефактами), но и очень мудрые цитаты великих. Только имбирь его досадовал, если попадался на язык. И тогда разыгрывалась полемика с супругой Ольгой, случись ей оказаться поблизости, о свойствах и противопоказаниях чеснока.