А пока что я оглядываю салун, в котором царят полумрак и тишина, подобные темной воде в застойном омуте. И все в холле ведут себя так, как будто и не было никаких выстрелов, несколько минут назад и никто не падал сверху на столики (куда, кстати, этот парень делся? Его нигде не видно), и как будто никто не догадывается, что здесь начнется через пару минут. И грузный бармен полирует полотенцем стаканы, от которых скоро останутся лишь осколки. И тапер дремлет, положив руки и голову на крышку пианино, и пыльный солнечный луч освещает его лохматую шевелюру, высвечивает висок и подбирается к подрагивающим векам. И шериф, как ни в чем не бывало, сидит, подпирая стенку и вытянув ноги, и смотрит перед собой пустым взглядом. (Руки в карманах брюк; стул качается на двух ножках). Над шерифом огромное, чуть ли не на всю стену полотно в тяжелой, золоченой раме с изображением битвы при Геттисберге. И все делают вид, что и не подозревают (а может, и впрямь не подозревают), что скоро в холле пальбы и дыма будет больше, чем на картине…
Все заняты своим. И группа шулеров, лениво гоняющих по столу затасканную колоду карт — без денег, «на мелок». И несколько ковбоев за другим столиком, пьющих виски, (Это с утра-то, когда им давно пора со своими стадами ни пастбищах быть. Такие же, видать, ковбои, как и этот Боб Хаксли).
Когда начнется заварушка, все они с готовностью похватаются за невесть откуда взявшееся оружие и с удовольствием, не разбираясь кто и что, ввяжутся в сражение, хотя никто их об этом не просит…
Наконец-то!.. С треском распахиваются дверцы, и врываются в салун веселые ребята в широкополых шляпах и с кольтами в руках, и начинается…
У входа, кстати, неизвестно откуда возникает бочка. Та самая, для меня предназначенная. Секунду назад ее не было.
Трах-бах-тарарах…Вжиу-у-у…А-а-а! У-у-у!!!
Звон бьющейся посуды. Зеркала вдребезги, в картину сажают пулю за пулей, пороховой дым заволакивает поле битвы, под напором падающих тел разлетается на куски мебель, а звон кие плюхи и треск сворачиваемых челюстей заглушают даже выстрелы.
А… вот он спрыгивает со своей галереи, эффектно приземляется на столике полковника (тот продолжает читать газету) и открывает стрельбу. Уму непостижимо, как это он даже в полете и в пылу любой драки умеет выкроить время для самолюбования. Нарцисс поганый! На долю секунды во мне пробуждается раздражение. Но я его подавляю. В конце-концов, он не виноват, такая у него роль в этом спектакле…
Вот его сшибают со стола. Внимание! Мой выход.
Я выскакиваю вперед и на лету хватаю его за руку, и его сапоги впечатываются в пол, а я помогаю ему сохранить равновесие и наши зрачки встречаются…
Вот он, этот миг, короткая доля секунд, когда мы стоим рука в руке и глядим друг другу в глаза, и между нами полное понимание, и мы знаем, что нам предстоит, и знаем, что мы это сделаем. Будет тяжело, но ведь все продлится не дольше секунды. Надо продержаться.
И вот вместо того, чтобы подчиниться воле неведомых богов и продолжать разыгрывать дурацкий фарс, мы просто стоим на месте, крепко сцепив руки, и ничего не делаем и не собираемся ничего делать.
И вот оно — навалилось. Все тело наливается свинцом и в глазах темнеет и тяжесть все нарастает. Надо держаться. Вдвоем. Поодиночке не сможем. В глазах совсем черно. Ничего не вижу, как самой кромешной ночью. И боже, какая тяжесть! Как будто я стою на дне самой глубокой впадины океана, заполненного ртутью. Мрак и тяжесть, и только пульсирует жалкая искорка сознания: «Держаться! Надо держаться… Надо!..»
И чудо свершается. Тяжесть наваливается, давит непереносимо, жутко, а потом начинается отлив, ртуть просачивается сквозь тело и испаряется, становится легко, и мрак рассеивается, и мы стоим, рука в руке, и смотрим друг другу в глаза, еще не смея поверить. И тишина! Какая тишина вокруг!
Никто не орет, не стреляет, не ломает мебель. Все застыли в неподвижности и изумленно смотрят на нас.
Наконец мы нерешительно разнимаем руки, шевелим пальцами, оглядываемся, и все с недоверчивыми лицами подходят к нам, медленными шагами, и мы глядим друг на друга, еще не вполне понимая, что произошло. И с пола встают раненные и убитые и, рукавами вытирая кровь с рубах и жилеток, тоже недоуменно вертят головами и вопросительно глядят на нас.
Учитель снимает и выбрасывает свои очки — они ему не нужны, у него и так хорошее зрение — и хрипло кричит:
— Мы свободны!
И тут до всех нас доходит, что мы действительно свободны и можем делать, что захотим, и незачем нам больше бегать, прыгать и стрелять друг в друга, подчиняясь чьей-то чужой воле, на потеху каким-то невидимым богам.
Кто-то из нас пинает ногой стену салуна, и она исчезает без следа, и солнечный свет заливает разгромленный холл, и солнце весело поблескивает на разбитых бутылках, и от осколков зеркал бегут зайчики, высвечивая темные углы с паутиной и шляпками гвоздей.