Ума не приложу, с чего это вдруг мне вспомнился Макси Шнадиг, если, конечно, это не из-за Достоевского. Та ночь, когда я впервые засел за Достоевского, была самым важным событием моей жизни, даже более важным, чем первая любовь. Это был первый осознанный, целенаправленный, исполненный смысла акт: он основательно изменил мое представление о мире. Уж не знаю теперь, правда ли, что часы остановились именно в тот момент, когда я оторвался после первого залпа. Но что жизнь на мгновение замерла – это я помню точно. Тогда я впервые заглянул в человеческую душу – или, может, лучше сказать, Достоевский был первым человеком, открывшим мне свою душу. Может, я и так был чуточку странноватым, сам того не сознавая, но стоило мне погрузиться в Достоевского, и я сделался окончательно, бесповоротно, удовлетворительно странным. Серый, заспанный будничный мир прекратил для меня свое существование. Убито было и всякое исполненное честолюбивых помыслов желание писать, причем надолго. Я был как те солдаты, что порядком насиделись в окопах, порядком нанюхались пороху. Заурядное человеческое страдание, заурядная человеческая зависть, заурядное человеческое честолюбие – теперь все это для меня чушь собачья.
Наилучшим образом я могу обрисовать свое тогдашнее состояние, когда вспоминаю о наших отношениях с Макси и его сестрой Ритой. Мы с Макси были тогда заядлыми спортсменами и очень часто ходили купаться – это я отлично помню. Мы просиживали на пляже дни и ночи напролет. Сестру Макси я видел только один или два раза: стоило мне произнести ее имя, как Макси из вредности менял тему разговора. Меня это жутко раздражало, потому что в обществе Макси я умирал от скуки и терпел его исключительно по той причине, что он с готовностью ссужал меня деньгами и всегда покупал мне все, что я хотел. Всякий раз, как мы отправлялись на пляж, я втайне надеялся, что откуда ни возьмись вынырнет его сестра. Размечтался! Макси всегда умудрялся держать ее вне пределов досягаемости. И вот однажды, когда мы переодевались в купальне и он решил продемонстрировать мне свою крепкую, увесистую мошонку, я выдал ему как обухом по голове:
– Послушай, Макси, с твоими причиндалами все в полном ажуре – вон какие у тебя ядреные, крепкие яйца, так что не о чем тут беспокоиться, но где, черт побери, пропадает твоя Рита, хотел бы я знать? Почему бы тебе как-нибудь не взять ее с собой – я бы не прочь полюбоваться на ее мандюшку… ну да, мандюшку, чего тут непонятного?
Будучи одесским евреем, Макси сроду не слыхивал слова «мандюшка» и был глубоко потрясен моими тирадами. Однако новое словечко его заинтриговало. Оставаясь в некотором оцепенении, он произнес:
– Не дай бог, Генри, чтобы ты еще хоть раз об этом заикнулся!
– Да брось ты, – возразил я. – А то будто у нее пизды нет, у сестры-то твоей.
Я уже готов был присовокупить кое-что еще, но Макси вдруг стал загибаться со смеху. Это спасло ситуацию – до поры до времени. Макси вовсе не улыбалась идея углубляться в это дело. Остаток дня он места себе не находил, хотя к нашему разговору больше не возвращался. Мало того, слова за целый день не вымолвил. Единственное, что он смог придумать в отместку, – это сгоношить меня заплыть подальше от берега в надежде, что я выдохнусь и пойду ко дну. Его затея была шита белыми нитками, так что мне не оставалось ничего другого, как поднапрячься и плавать за десятерых. Хрен я дам себя утопить только из-за того, что его сестрице, как и любой другой шкирле, посчастливилось родиться с пиздой!