Мы читаем «Тропик Рака», эту книгу грязи, и нам становится радостно. Потому что в грязи есть слава и в мерзости — метафора. Каким образом — сказать невозможно. Может быть, дело в том, что настроение — вещь неизмеримо более разнообразная, самовозрождающаяся, жизнеспособная и изворотливая, чем мог себе представить Хемингуэй. Может быть, настроение — это не кисейная барышня, а девка из кабака, от которой несет прогорклым пивом и райскими видениями: а звук рвоты старого пьяницы — трубный клич, обращенный к каким-то космическим мутантам, как раз сейчас выползающим из-за угла. Похоже, Миллер, оказавшись на дне, лишенный отваги, воинской доблести, стоицизма, вкуса и чутья к изяществу жизни, похоже, что этот Миллер и не помышлявший о силе духа, все-таки живет ближе к смерти, чем Хемингуэй, — несомненно ближе, если смерть наша соотносится скорее с выгребной ямой, чем с полем боя.
История оказалась на стороне Миллера. Двадцатый век уходил из мира индивидуалистических подвигов, спиртного и трагических ран на городскую свалку ушибов, головной боли, технологии, наркотиков, амнезии, нелепых сношений и рака. А Миллер блудил, пил и развлекался внизу, в выгребных ямах жизни, где вызревал рак, и при этом без конца повторял: «Смотрите, не обязательно умирать от всей этой гадости. Ее можно вдыхать, есть, лизать, е…, а на следующий день вскакивать живым и здоровым. В нас есть что-то неоценимое, если мы можем вынести эту вонь».
Если вспомнить, куда направлялся мир в то время, когда писался «Тропик Рака», — а направлялся он в выгребную яму концлагерей, — то произведения Миллера несли в себе идею более жизнеутверждающую, чем произведения Хемингуэя. «Я потому уделяю так много внимания аморальному, порочному, безобразному, жестокому, — говорил Миллер Джонатану Котту, — что хочу, чтобы другие знали, что и в этом есть ценность, знали, что все это так же — если не более — важно, как и хорошее… Мне нужно было очистить свой организм от яда. Я выплеснул его в свои книги и, как это ни странно, оказал оздоровляющее воздействие на читателей, точно сделал им прививку, и у них выработалось что-то вроде иммунитета».
Миллер родился в Бруклине в Нью-Йорке. Он вышел из той среды, где за честность нечего было ждать наград. Семейная жизнь его родителей была ужасной, а окружение — чуждо самой идее литературы.
Его отец, мужской портной, был, однако, не менее джентльмен, чем те, на кого он шил, — элегантный немецкий мастер. С возрастом он все более предавался мечтаниям, которые одолевают в часы сумерек. Выйдя в обеденный перерыв с деловыми приятелями в бар, он засиживался там допоздна. Ресторан, куда ходят выпить приличные люди, — это Валгалла для человека среднего достатка, не ладящего с женой.
Мать Миллера, тоже немка, была настоящим юнкером рядом с отцом, который казался истинным венцем. Волевая, угрюмая, нетерпимая, она была бережлива и безнадежно враждебна любой идее, услышанной в последние сорок лет. Единственное, что у нее было общего с мужем, — это глубокий антисемитизм. Во всех произведениях Миллера нет ни намека на то, что от нее исходили хоть какие-нибудь флюиды чувственности.
«Домашние мои, — пишет он в «Тропике Козерога», — были людьми совершенно нордического склада, иными словами — идиоты. Нет на свете такой ложной идеи, которой они бы не исповедовали. В том числе — идея чистоплотности, не говоря уж о добродетели. Они были болезненно чистоплотны. Но зловоние было у них внутри. Они никогда не открывали дверей своей души, никогда не мечтали о прыжке в неизвестное. После обеда посуду немедленно мыли и составляли в буфет; прочтя газету, ее аккуратно складывали и клали на полку; постирав белье, его сразу гладили и прятали в комод. Жизнь оставляли на завтра, но это «завтра» так никогда и не наступало. Настоящее было лишь мостом к жизни. Так они до сих пор и стонут на этом мосту, как стонет весь мир, — и ни одному идиоту не придет в голову его взорвать».
В тридцать пять лет, когда Миллер был женат уже второй раз, но так нищ, что ему и жене пришлось разойтись, чтобы вернуться к родителям и таким образом жить, не платя за квартиру, он вынужден был выслушивать от матери такое: «Если кто-нибудь придет — соседи или знакомые, — убери машинку и спрячься в стенном шкафу. Не надо, чтобы они знали, что ты здесь». Мать стыдилась сына! «Иногда, — пишет Миллер, — мне приходилось по часу и дольше стоять в стенном шкафу, задыхаясь от нафталина… Она так и не могла примириться с мыслью, что я — писатель».