– Браво! Но это
– Андрей Иванович, а что дает вам философия? Живете отшельником: ни женщины, ни семьи. Или это тайна старого Зазеркалья?
– А вы не иронизируйте. Философия дает мне все: и радость познания, и утешение, и наслаждение. И, если хотите, – вторую жизнь!
– Но нельзя же жить для общего, для человечества, если не любишь конкретного человека.
– Каждая речка свое устье ищет, – вспыхнул Андрей Иванович, – и я не навязываю никому своей философии жизни хотя бы потому, что лучше сумным потерять, чем с дураком найти. Это во-первых. А во-вторых – человек живет, пока его помнят. Я помню и люблю свою жену Ирину, слышу ее голос, вижу свет ее глаз и вновь переживаю счастье, когда иду по нашей лесной поляне и вспоминаю светлые минуты нашей жизни.
– И что же? Были только сказки, когда вы пили вино любви, и не было суровой прозы?
– Конечно, все было. И по сей день гложет сердце стыд за свою беспомощность. За лекции, за научную работу получал сто пять рублей в месяц, потом – сто двадцать пять и, наконец, потолок – триста двадцать! А она любила жизнь, красивые платья, путешествия, но терпела и ни разу не упрекнула и не вздохнула. Наоборот: брала работу на дом (служила редактором) и до третьих петухов корпела над рукописями.
Андрей Иванович замолчал, а потом, очнувшись от нахлынувших воспоминаний, коснулся своего одиночества:
– И что бы мне дала новая семейная жизнь в шестьдесят лет? Жениться на какой-нибудь экономке ради щей? Глупо! Бросать вызов природе, как это делает полковник? Смешно! А что касается бессмертия, то примирение с неизбежным концом я нашел в дочери. Банально? Может быть. В конце концов, моя жизнь состоит из банальностей, но таких, реальное воплощение которых требует немалых усилий. А если смотреть на вещи проще, то ясно одно: высшей человеческой потребностью было и останется желание повториться в неповторимом: детях, внуках, в их схожести с нами при всей их индивидуальности.
– И что же? Дочь воплотила мечту?
– Да, – твердо ответил Андрей Иванович и протянул мне пачку журналов со статьями дочери о философском значении лирики Поля Верлена.
Увлекшись разговором, мы не заметили давно стоявшего у дверей палаты полковника. Он весь светился. Улыбаясь, подошел к тумбочке, достал бутылку виноградного сока, разлил по трем стаканам и сказал, окинув сочувственным взглядом Андрея Ивановича:
– Ну, что ж, как говорится, мертвых в землю, а живых за стол. Выпьем за… – и остановился, посмотрел на меня.
Я не заставил себя ждать и ответил строчками Пастернака:
– Прекрасный тост! – крикнул полковник. – Это о тебе, Иван, и за тебя. Не знаю, как ты пишешь, – не читал, но талантом рассказчика одарен сполна.
Выпили. Распечатали вторую, и неугомонный Игнат Петрович сам произнес тост:
– Я не литератор, а летчик! Двадцать пять лет был за штурвалом и кого только не видел, с кем не общался: от Аллы Пугачевой до Михаила Ульянова. Сегодня мы пребываем, так сказать, в условиях вынужденной изоляции, но души наши трепетны, как встарь, а может быть, и более того. Любить женщин и рваться к ним всем сердцем, всей душой нам никто не запретит! За милых дам! – и опрокинул стакан сока, как, бывало, коньяк.
– А за каких дам? – поддразнил Андрей Иванович.
– За «дам». А которые «не дам», пусть пьют сами за себя.
Мы захохотали, а он продолжал:
– Конечно, за русских. Я, голуби мои, знавал всяких: немок, полячек, француженок. Славные бабы, доложу я вам, особенно полячки. Немки аккуратны, терпеливы, но ни огня, ни желания. Любовь для них – работа. Однако даю голову на отсечение: лучше русской Маши нет ничего на свете. Пожалеет, приголубит, а в постели по пилотажу не уступит летчику первого класса. Вулкан, а не женщина. Тех я вертел, как хотел, а наши меня вертели.
Признание прозвучало так убедительно, что Андрей Иванович округлил глаза, удивленный откровением старого циника, и потянул вопросительно:
– А любовь?.. Была ли у тебя любовь, Игнат Петрович? Или только случки?
Полковник побагровел, засопел и, глянув на философа исподлобья, выстрелил целым монологом: