Зал застонал и взорвался аплодисментами. «Земфира» низко-низко поклонилась и уже степенно, лебедушкой поплыла на свое место. Ее сменяли один за другим новые поклонники поэта и пели романсы или арии из опер. Я сидел счастливый, в потоке любви к Пушкину и благодарил судьбу за редкую, удивительную встречу.
Под занавес на сцену поднялся высокий седой брюнет, окинул присутствующих печальными, умными глазами, кому-то кивнул, улыбнулся и запел. Мы услышали не очень сильный, но необыкновенно красивый баритон:
Это были пушкинские «Дорожные жалобы» с чудной, но неизвестной музыкой. Я вопросительно посмотрел на соседку, но она только пожала плечами в ответ. Снова взглянул на седого брюнета – и не узнал его: теперь это был молодой, жизнерадостный человек. Он весь светился. Господи, как преображает пушкинское слово!
Когда он закончил, раздались громкие возгласы: «Браво!», «Бравис-симо!» – но певец только раскланялся и легким решительным шагом удалился за кулисы.
Зал задвигался, загудел. Меня окружили, посыпались вопросы:
– Была ли кольчуга у Дантеса?
– Где родился Ганнибал: в Эфиопии или в Нигерии?
– Какая из версий утаенной любви Пушкина вам ближе?
– Так кто же была Натали – бездушная примадонна, гризетка с замашками провинциальной барышни или поэтическая красавица со знаком будущего страдания на челе?
Стиснутый, оглушенный, я развел руками:
– А вы сами-то как думаете?
– Я думаю, что права Марина Цветаева: «Он хотел нуль, ибо сам был все!»
– А я верю самому Пушкину:
И снова вопросы. Я с тоской озирался по сторонам, выглядывая «Земфиру», и увидел ее у белой колонны. Землячка поняла и, не раздумывая, пришла на помощь: увела на кафедру пить кофе.
Пока Анна – так звали мою новую знакомую – возилась с заваркой, я смотрел на ее точеную шею, на пышную волну волос и думал: «Так кем же она была в прошлом? Птицей или гетерой в древних Афинах? Ведь умна, раскованна и влекуща. А может, субреткой какой-нибудь французской графини во времена Вольтера? Как ловко она управляется с кофейником и как щебечет о тайнах провинциального Н-ска! Но это сопрано, эти завораживающие, волнующие, тревожные глаза могли быть только у Полины Виардо или у петербургской принцессы ночи княгини Евдокии Голицыной…» В сознании вспыхнули пушкинские строчки:
– О чем вы думаете?
– О вас и о том, кем вы были в прошлом?
Анна засмеялась, поставила чашку на стол, присела, поежилась и сказала:
– Карма – это интересно. И я когда-то на заре туманной юности увлекалась индийской философией, ее доктриной перерождения, но все проходит. И вам, уважаемый Иван Андреевич, не надо так далеко уходить в века и искать мое первичное Я, ибо тайна сия остается неразгаданной. Помните, у Гумилева:
Загляните-ка лучше в недавнее прошлое и вспомните Воронежский институт искусства, где вы читали специальный курс о западниках и славянофилах, и студентку, которая мучила вас вопросами о треугольнике: Луи Виардо – Полина Виардо – Тургенев.
– Ну, как же, конечно, помню, – обрадовался я. – Как не помнить, если меня с треском выставили из вашей альма-матер за идеализацию либералов в России?
– Вот как! Я и не знала.
– Вы многого не знали. И, кстати, секретарь парткома, так яростно кромсавший мой курс, позже, уже при Ельцине, защитил докторскую о Иване Киреевском и даже назвал его гением.
Мы начали вспоминать общих знакомых, воронежский театр, при упоминании о котором по лицу Анны пробежало облачко тени, а потом вышли на улицу и направились в парк. Долго стояли на берегу быстрой горной речки под тенистым, высоким деревом, пока я не почувствовал, как на лицо и за воротник сыплются светлые горошины капель.
– Дождь?
– Нет, – улыбнулась Анна, – это плачет ива.
– Ива?
– Да, но особая: высокая и плакучая ветла.
– Скажите, а вам в жизни часто приходилось плакать? И вообще, как живется красивой женщине?
Анна вспыхнула, сузила глаза и бросила на меня внимательный изучающий взгляд: шутит или всерьез?
Я не шутил и откровенно любовался этой представительницей вымирающего тургеневского племени женщин. Она была чудо как хороша!