Читаем Тропинка на Невском полностью

Поражала меня ее непроницаемость, недетскость, хотя была она старше всего на четыре года, но не знала ни детских страхов, ни легких надежд, ни восторгов, ни уныния, ни взлетов фантазии, ни предчувствия любви. Некогда ей было любить, мечтать, восхищаться. Читала, да, но не проникалась восторгами Аси и Джеммы, не знала порывов Татьяны, не ведала страстей Нины. Все было в ней тихо, просто, она иногда казалась холодной пружиикой, которую заневолнвают в часы, и она действует, как заневолили.

Меня когда-то поразило это выражение — «заневоливание пружины», я его повторяла и повторяла — странно оно звучало, но и особенно: «заневоливание». Бывают такие технические термины, которые действуют на воображение, хотя они придуманы холодными, рациональными людьми, которым не до игры слов.

Меня привлекало в Инне ее молчаливое и легкое отношение ко всему на свете — не легкомысленное, нет, наоборот, вдумчиво-легкое. Я так часто, с детства, ощущала человека без слов и общения с ним — просто ощущала самого человека и его мысли, его чувства. Он, любой человек, мог действовать на меня, раздражающе или успокоительно, восхищать или сердить, передавать свое раздражение, свою сумятицу — и чувствовать это раздражение другого, чувствовать его сумятицу часто бывало тяжело и трудно мне, чувствительной и иногда суетной. А в Инне все было тихо, но что-то притягивало к ней — после поняла: предчувствие ее быстрой гибели.

Но — мало интересовалась Инной, просто ощущала легкость ее характера и отрешенность от всего, что меня волновало. Это казалось таким удивительным! Я однажды шла с ней по улице Ракова и издали видела прекрасный дом на Фонтанке, где был госпиталь. Меня тогда поразил вид дома издали. Ровные колонны, как зубы в улыбке, — они тонули в воде Фонтанки, растворялись в ней, продолжались и таяли. А день был яркий и холодный, такой удивительный свет, какого никогда больше не видела. Будто в небе зажигали прожекторы днем, будто солнце увеличило свою яркость до самого предела и высыпало свет из самых своих тайных кладовых и недр, и каждая ниточка решетки перед домом, сплетенная со стволом старых лип, была видна так отчетливо, будто дом кричал: «Вот я, вот я, смотрите и помните всю жизнь», — и правда, его я запомнила на всю жизнь, а Инна только кивала в ответ на мои восторги и посмеивалась — она не загоралась радостью, не грустила, не знала бурных восторгов. Она кивала и усмехалась, то ли грустно, то ли понимающе, — я этого не различала.

Я тоже не могла объяснить словами всего, что мне внушали этот вид и это яркое последнее солнце, эта веда, — мне будто было так сладко жаль чего-то, так воздушно грустно и радостно до боли при виде этого света, этого чуда, и в то же время я знала, что дом этот манит меня своим теплом, своим светом, тем, что там мама и я рядом с ней, и тем еще, что там нет настоящей блокады, нет даже ужаса голода — последнего, отчаянного, — там все еще та довоенная, обычная, теплая жизнь — с окнами и даже люстрами в большой палате, там все еще живет мир, покой — относительный, до тревог и обстрелов, — но мир…

И потому теплый и чистый дом этот казался мне прекрасным и моим, я любила его, как любят — очень остро — кусок суши среди безбрежности ветра, и воды, и бури.

А Инна — уже будто по ту сторону восторгов и счастья.

Странно, я, такая любопытная к другим, такая вникающая во всех, не узнала у нее — откуда она, из Ленинграда или нет, кто ее родители, где она училась, учится. Я ничего не узнала — или не запомнила, больше того, я, запоминавшая людей сразу, особенным проникновением в них и ощущением всего человека, запомнила в Инне только легкость, поразившую меня, отрешенность и покой, которые она источала.

Помню еще ее с винтовкой. Блестел штык, и она стояла рядом — маленькая в своей шинели и такая же холодная, как лезвие штыка. Стояла на посту — и ей не положено было разговаривать ни с кем, да она бы и не стала говорить в любом случае, а тут особенно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже