Туман недвижимо лежит на дне холодного ущелья, оседает малюсенькими капельками на скалах, на обломках, на одежде. Но вот воздух стал словно легче. Волны звучнее бьются о камни. Подул ветер, и, будто вспугнутая им, пара гоголей налетела на нас из серой мглы. Туман закачался, пополз, раздвигая нагие утёсы. Пора и нам сползать с этого проклятого обломка!
За ночь уровень воды в Мае упал сантиметров на десять. Плот лежал брюхом на плоском валуне, и снять его при помощи шестов нам не удалось. Пришлось мне и Василию Николаевичу лезть в воду. Какая же это неприятная процедура! Вода в Мае никогда не прогревается солнцем и даже в конце лета буквально ледяная. Вот и попробуй, окунись, да ещё при таком бешеном течении.
Мы приподняли один край, плот скрипя, неохотно сполз с камня и, подхваченный течением, вместе с нами понёсся от шиверы.
Снова сказочная глушь обнимает нас со всех сторон. В быстром беге оставляем позади гранитные утёсы, кривуны, таежки. За каждым поворотом новый пейзаж, новый ансамбль скал. Мы постепенно свыкаемся с рекою, с тем, как бесцеремонно она обращается с плотом, и нас уже не так пугает её злобный нрав. Мы даже испытываем некоторое удовольствие, когда проносимся по шивере, захваченные бурунами.
Мая выпрямляет сутулую спину, усмиряя бег, течёт спокойно по гладкому руслу. Вёслам передышка. Василий Николаевич чистит трубку, заряжает свежим табачком. Трофим, склонившись на весло, безучастно смотрит в небо, затянутое серыми облаками. День холодный, неприветливый.
Я не налюбуюсь сказочной дикостью ущелья. Нежнейший жёлтый мрамор с тёмными прожилками нависает зубчатым бордюром над тенистыми провалами, вдоль которых стекают в подземелье живительные лучи солнца. Скалы необозримы, недоступны. В их хаотическом беспорядке есть какая-то стройность. И каждая в отдельности кажется величайшим творением природы. Но для кого всё это в глубине земли?
В этот день в дневнике я записал:
«Мы во власти Маи, и я легко отдаюсь думам, навеянным холодным ущельем и стремительным бегом воды. Тут я сильнее, нежели в других местах, ощущаю вечность скал, реки, неба. А что твоя жизнь, смертный человек? Мгновенье! Тогда зачем ты здесь, в лишениях и риске, расточаешь краткие сроки земного пребывания? О, нет! Пусть будет меньше прожито, пусть твои годы пройдут вдали от цивилизованного мира, но в буре, в стремлении покорить себе реки, горы, небеса…
Нас несёт дикая река. Мы как заклятые враги. Она на каждом повороте напоминает нам, что смертны мы, а она вечна. Да, мы умрём, а река уйдёт в века, но власть над нею, над скалами и небом будет наша и наших правнуков.
Ты, человек, сильнее самого бессмертия!
Во имя этого мы здесь и не жалеем, что рискуем жизнью».
Ширина реки метров полтораста. Плот идёт левой стороною. Я вижу, на правом берегу что-то серое вынырнуло из чащи и, не замечая нас, направляется вверх.
— Волк! — срывается у меня, и я хватаюсь за карабин.
— Не торопитесь, — предупреждает Василий Николаевич.
Я кладу на груз ружьё. Припадаю к ложу. Всполошившихся собак унимает Трофим. Волк ленивой рысцой продвигается вперёд, всё ещё не видит нас. Плот сильно качает. С трудом подвожу мушку под хищника, и звонкий выстрел потрясает ущелье.
Пуля взрывает под волком гальку и точно подбрасывает его высоко. Но в следующую секунду хищник поворачивается к нам. Я тороплюсь подать в ствол второй патрон. Вижу, волк бросается в воду, гребёт лапами, явно пытается догнать нас.
— Не бешеный ли, сам просится на пулю, — говорит Трофим.
Пока волк проплывает край тиховодины, нас подхватывает течением, несёт быстрее. Но зверь ещё пытается догнать нас. Я не стреляю. Ждём, что будет дальше.
— Да ведь это собака! — кричит Василий Николаевич.
— Верно, собака, видите, уши сломлены, — замечает Трофим. — Неужели близко люди?
— Ты думаешь, на свете ещё есть такие чудаки, как мы! — не без иронии говорит Василий Николаевич.
Мы хватаемся за шесты, тормозим плот. Видим, животное напрягает последние силы, захлёбывается в волнах, и из его рта всё чаще вырывается стон. В нём и жалоба, и тревога, и боязнь потерять нас. Да, это собака. Она уже близко, её подносит к плоту, вот она поднимает лапы, карабкается на бревно, но нет сил удержаться, падает в воду, снова карабкается.
— Берта! — кричу я, узнав собаку.
Она, кажется, догадывается, что попала к своим, обнюхивает меня, узнаёт собак и вдруг дико воет, подняв к небу разъеденную мошкой морду. Эхо в скалах повторяет вой, отбрасывает назад к нам скорбным стоном.
Берта принялась лизать собак, нашу одежду и, наконец, свалилась. Вид собаки плачевный-плачевный, видимо, она немало пережила: худущая — кости под полуоблезшей шкурой. Хвост по-волчьи повис обрубком, уши сломились.
— Берточка, милая собака, да как же ты сюда попала? — спрашивает растроганно Трофим, ощупывая руками живой скелет. — Да у тебя даже нет сил стряхнуть с шерсти воду!
— Где же ты была, куда шла, зачем? — спрашиваю я.