В ее библиотеке имелась книга об австралийском материке, и я, бывало, с изумлением разглядывал картинки с изображением коалы и кукабары, утконоса и тасманского сумчатого дьявола, Старика Кенгуру и желтой собаки Динго, а также моста в Сиднейской гавани.
Но больше всего мне нравилась фотография, изображавшая семью аборигенов в пути. Это были худые, костлявые люди, и путешествовали они голыми. Кожа у них была очень черная — но не блестяще-черная, как у негров, а матово-черная, как будто лучи солнца лишили ее всякой отражающей способности. У мужчины была длинная раздвоенная борода, он нес копье или два копья и копьеметалку. Женщина несла сумочку и прижимала к груди младенца. Рядом с ней шагал маленький мальчик — и на его месте я представлял себя.
Помню фантастическую бездомность первых пяти лет моей жизни. Мой отец служил во флоте, плавал в море. Шла война, и мы с мамой мотались туда-сюда по железным дорогам Англии, разъезжая по родственникам и друзьям.
Мне передавалась и сама бешеная суматошность того времени: свист и пар от паровоза на окутанном туманом вокзале; двойной
Если у нас и был дом, то этим домом был крепкий черный чемодан, называвшийся «Рев-Роуб», в котором был отведен угол для моей одежды и для моего противогаза с Микки-Маусом. Я знал, что, как только начнут падать бомбы, я могу свернуться калачиком внутри «Рев-Роуба», и мне ничто не будет угрожать.
Иногда я месяцами жил у двух моих двоюродных бабушек, обитавших в стандартном доме за церковью в Стратфорде-на-Эйвоне. Они были старыми девами.
Бабушка Кейти была художницей и в свое время немало поездила по свету. В Париже она побывала на очень сомнительной вечеринке в мастерской мистера Кеса ван Донгена. На Капри она видела котелок некоего мистера Ульянова, обычно передвигавшегося вприпрыжку вдоль Пикколы Марины.
Бабушка Рут путешествовала единственный раз в жизни — во Фландрию, чтобы возложить венок на могилу возлюбленного. Она была простодушна и доверчива. У нее были бледно-розовые щеки, и она умела вспыхивать нежным и невинным румянцем, как юная девушка. Она была безнадежно глуха, и мне приходилось громко кричать в ее слуховой аппарат, выглядевший как переносное радио. Возле кровати у нее стояла фотография любимого племянника — моего отца, с которой он глядел серьезным взглядом из-под патентованного козырька своей кепки морского офицера.
Мои родственники-мужчины со стороны отца были или основательными, оседлыми гражданами — адвокатами, архитекторами, антикварами, — или скитальцами, влюбленными в горизонт, сложившими свои кости в самых разных местах планеты: кузен Чарли — в Патагонии; дядя Виктор — в юконском лагере золотоискателей; дядя Роберт — в каком-то восточном порту. Дядя Десмонд, у которого были длинные светлые волосы, бесследно сгинул в Париже. Был еще дядя Уолтер, который умер, распевая суры Блистательного Корана, в больнице для праведников в Каире.
Иногда я слышал, как мои бабушки обсуждают злосчастные судьбы этих родственников; и бабушка Рут обнимала меня, словно хотела оградить меня от желания последовать по их стопам. Однако по тому, с каким замиранием она произносила слова вроде «Занаду», «Самарканд» или «виноцветное море», я понимал, что и она ощущает волнение, что она тоже «странница в душе».
Дом был заставлен громоздкой мебелью, унаследованной со времен высоких потолков и слуг. В гостиной висели уильям-моррисовские занавески, стояло пианино, горка с фарфором, висела картина, изображавшая сборщиков куколя, работы А. Э. Расселла, друга бабушки Кейти.
Самой драгоценной вещью, которой я обладал в то время, была раковина моллюска, которую звали Мона. Отец привез ее мне из Вест-Индии. Я утыкался лицом в ее блестящую розовую вульву и слушал шум прибоя.
Однажды, когда бабушка Кейти показала мне репродукцию «Рождения Венеры» Боттичелли, я долго молился о том, чтобы из Моны вдруг выпрыгнула юная светловолосая красавица.
Бабушка Рут никогда меня не бранила. Это случилось всего раз — одним майским вечером 1944 года, когда я написал в воду, набранную в ванну. Наверное, я был одним из последних детей во всем мире, кого стращали призраком Бонопарта. «Если сделаешь это еще раз, — кричала она, — тебе влетит от Бони».
Как выглядит Бони, я знал по его фарфоровой статуэтке, стоявшей в шкафу: черные сапоги, белые штаны, позолоченные пуговицы и черная треуголка. А вот на карикатуре, которую нарисовала для меня бабушка Рут (это было подражание той карикатуре, которую для нее в детстве рисовал друг ее отца, Лоренс Альма-Тадема), из-под меховой треуголки торчали только тонкие длинные ножки.
В ту ночь — и еще много недель — мне снилось, что я встречаю Бони на тротуаре возле дома викария. Две половинки его шляпы раскрывались, будто двустворчатый моллюск, а внутри показывались ряды черных клыков и масса жестких сине-черных волос. Я падал туда — и с криком просыпался.