Капитуляция зиновьевцев и конец идеологии Бухарина превратили сталинизм и троцкизм в единственных кандидатов на верность большевистским принципам. Но теперь, благодаря странно параллельному, хотя и противоположному развитию, эти две фракции тоже распадались, причем каждая по-своему: троцкисты — через бесконечные дезертирства, а сталинисты — через сомнения и замешательство в своих собственных рядах. И точно так же, как сталинизм в победе превратился в сталинский абсолютизм, так и троцкизм в поражении становился отождествлением одного Троцкого. Конечно, даже после всех капитуляций в тюрьмах и местах ссылки все еще оставались нераскаявшиеся оппозиционеры; и в начале 30-х годов, пока ими руководил Раковский, ряды их временами укреплялись новыми сторонниками и возвращавшимися капитулянтами, которые разочаровались в своей сдаче. И все-таки, несмотря на эти пополнения, троцкизм уже не мог вернуть себе сплоченность и уверенность, которые были у него еще в 1928 году. В лучшем случае это было множество рыхлых отколовшихся группировок, ощущающих свою изоляцию, не верящих в перспективу, но все еще упорствующих в своей верности Троцкому, тому, за что он выступал, или подразумевалось, что должен выступать. Они все еще спорили между собой и издавали противоречивые тезисы и статьи; но циркулировало все это лишь внутри тюремных стен. Еще до того, как террор достиг своего апогея великих репрессий, троцкисты уже не могли использовать тюрьмы и места ссылок как базы для политических акций в той манере, в какой это делали революционеры во времена царизма: их идеи не достигали рабочего класса и интеллигенции. С годами их связь с Троцким становилась все более хрупкой, и в 1932 году их переписка вообще прекратилась. Они уже точно не знали, за что выступают; а он уже не мог установить, совпадают или нет его взгляды с их представлениями. У него не было иного выбора, чем заменить собой оппозицию в целом; а у них не было другого выбора, нежели признать его вслух или молча своим единственным доверенным лицом и по определению — единственным опекуном революции. Сейчас лишь его голос был голосом оппозиции на фоне беспредельного безмолвия всей антисталинской России.
Таким образом, против Сталина, единственного доверенного лица большевизма у власти, Троцкий выступал в одиночку как доверенное лицо большевизма в оппозиции. Имя его, как и Сталина, стало чем-то вроде мифа; но если сталинское означало миф власти, поддерживаемый властью, то его имя стало легендой сопротивления и жертвенности, лелеемой жертвами. Молодежь, которая в 30-х годах вставала перед палачами с криком «Да здравствует Троцкий!», часто имела очень слабое представление о его идеях. Они отождествляли себя скорее с символом, чем с программой, символом их собственного возмущения против всей этой нищеты и репрессий, окружавших их, их собственной памяти о великих обещаниях Октября и их собственной, весьма смутной надежды на «возрождение» революции.
Таким его видели не только признанные сторонники Троцкого и капитулянты. Ощущение, что он представляет собой альтернативу сталинизму, продолжало существовать среди членов партии, молчаливо выполнявших приказы Сталина, и вне партии, среди политически мыслящих рабочих и интеллигенции. Всякий раз, когда люди опасались или чувствовали, что Сталин гонит их на грань катастрофы, и всякий раз, когда даже их покорность была потрясена чрезмерностью его жестокости, их мысли обращались, пусть даже мимолетно, к Троцкому, о котором они знали, что тот не сложил оружия и что за границей он продолжает свою одинокую борьбу против коррупции революции.