Всё это окончательно суживало и без того не Бог весть какой широкий размах "организации" и не открывало никаких перспектив для такого человека, как Бронштейн.
Но noblesse oblige. Бронштейн был народником, что ещё мог он делать в Николаеве, оставаясь народником?
Это общественное крохоборство, претившее всей властной натуре Бронштейна, понятно, скоро должно было ему надоесть и надоело.
Однажды он таинственно отозвал меня в сторону и предложил принять участие в организуемом им рабочем союзе. Народничество было отброшено в сторону: по плану, эта организация должна была быть социал-демократической, хотя Бронштейн этого названия избегал, как вообще избегал затрагивать вопрос о марксизме и народничестве и предложил назвать организацию "Южно-Русский Рабочий Союз".
Я принял его предложение. Кроме меня, он пригласил также Александру Соколовскую и Илью Соколовского, впоследствии редактора "Одесских Новостей".
Когда я вступил в организацию, я пришёл на все готовое. У Бронштейна уже были связи с рабочими, а также с революционными кружками Одессы, Екатеринослава и других городов, где возникли аналогичные кружки социал-демократического характера.
Работа была живая, интересная, и Бронштейн с присущим ему жаром отдался ей, скоро совсем забыв о своём "народничестве". Он забыл о своему недавнем заявлении в жалобной книге библиотеки; о том, что ещё так недавно, с неумолимой железной логикой (как ему казалось) неопровержимо доказывал совершенную невозможность капитализма в России, забыл свои саркастические советы нам заводить кабаки и насаждать капитализм, раз мы желаем оставаться последовательными и логичными. Все это было предано забвению с лёгкостью прямо изумительной.
Только временами, в интимных беседах со мной, у него как-будто пробуждалось желание оправдаться передо мною в своём противоречии, и он добивался от меня признания, что можно быть социал-демократом, не будучи марксистом. Мы, четверо, очень близко сошлись, стали говорить друг другу "ты" и, вопреки элементарным правилам конспирации, в закрепление пашей дружбы, сфотографировались группой, которая потом фигурировала у жандармов в деле против нас. Бронштейн на этой группе снят в небрежно одетой косоворотке. У меня он настоял, чтобы я оделся попроще (косоворотки у меня не было). От старых народников он перенял наклонность к опрощению и всегда косо посматривал на мои манишку и галстук; и, вообще, в моей привычке одеваться чисто и по-европейски он видел покушение на революционную чистоту. От этого "предрассудка", как и от многих других, он впоследствии более, чем излечился.
Окунувшись, как я сказал, с головой в дела организации, он с подозрением относился ко всякому, кто, как ему казалось, проявлял преданность делу не в должной мере. Будучи со мной в большой дружбе и на "ты", он, давая мне свою фотографическую карточку, сделал надпись: "Вера без дел мертва есть".
Александра Соколовская, питавшая уже тогда к нему нежные чувства, прочитав эту надпись, была очень ею смущена, неприятно шокирована и настаивала на её исправлении. Но я не согласился, и надпись осталась. Поводом к подозрению меня в измене в будущем и к предостерегающей надписи на карточке послужило мне решение, по окончании каникул, поехать в Казань кончить университетское образование (я был на пятом курсе медицинского факультета). Если мне дорога была революция, я, по мнению Бронштейна, не должен был прерывать своей деятельности в организации, хотя бы на несколько месяцев, ради получения какого-то диплома врача.
Как Бронштейн представлял себе ход предстоящей в России революции, которой он, по-видимому, был так горячо предан, я не знаю, и он сам, я полагаю, не знал: по крайней мере, он никогда ничем не подавал повода думать, что у него имеются на этот счёт какие-нибудь взгляды или "планы". И это вполне естественно: ведь единственное значение революции для Бронштейна заключалось в активном проявлении своего "я" в его революционной длительности. Ход революции, её возможные результаты, то, что для других было "конечной целью", для Бронштейна было лишь средством для самоутверждения своей личности. С этой точки зрения он всегда был оппортунистом чистейшей воды, несмотря на всю свою неизменную крайнюю "революционность". Знаменитое изречение: "Движение, это — все, конечная цель — ничего", в известном смысле, как нельзя более, было применимо к нему. В революции его интересовала не столько сама эта революция и её ход, сколько собственная его роль в ней [5]
.Вот почему в нём так мирно могли уживаться народническая идеология и марксистская практика, совсем не вызывая обычной в таких случаях внутренней драмы и не требуя немедленного разрушения противоречия.
Честолюбивая мысль о выдающейся и первенствующей роли в русской революции, несомненно уже тогда обуревала его голову, и он неоднократно, с чувством большого самодовольства, сообщал мне, будто paбочие не верят, что его зовут Львовым (это было его конспиративным именем) и принимают его за Лассаля.