Она раскрыла зонт, словно обыкновенная женщина, раскрывающая зонт, и пошла дальше, остановившись, только чтобы подать монетку бездомному в длинном плаще и с больной ногой. Это был Уинстон Черчилль.
Дом
Когда любишь, что-то делаешь[15].
Понимая, что за Изабель идти нельзя, но ощущая необходимость взаимодействия хоть с кем-то, я последовал за Уинстоном Черчиллем. Я шел медленно, не обращая внимания на дождь, радуясь, что увидел Изабель, что она жива и невредима и излучает ту же тихую красоту, что и всегда (даже когда я был слеп и не ценил этого).
Уинстон Черчилль направлялся к парку, к тому самому, где Гулливер выгуливал Ньютона. Но я знал, что вряд ли наткнусь на них в такой ранний час, и потому продолжал идти. Уинстон ковылял не спеша, волоча ногу, словно та была в три раза тяжелее тела. Наконец он добрался до скамейки. Когда-то ее выкрасили в зеленый, эту скамейку, но краска осыпалась, обнажая дерево. Я опустился рядом. Мы посидели в мокрой тишине.
Он предложил мне глоток сидра. Я сказал, что не хочу. Думаю, он узнал меня, но я не был уверен.
– Когда-то у меня было все, – сказал он.
– Все?
– Дом, работа, машина, жена, ребенок.
– Как же ты потерял их?
– Ходил в два храма. Букмекерскую контору и винный магазин. И все покатилось по наклонной. Вот и остался ни с чем, зато
– Я понимаю твои чувства.
Уинстон Черчилль недоверчиво на меня посмотрел.
– Ну да?
– Я отказался от вечной жизни.
– Так ты был верующим?
– Вроде того.
– А теперь спустился на грешную землю и прозябаешь вместе с остальными?
– Ага.
– Ясно. Только больше не лапай меня за ногу, и мы поладим.
Я улыбнулся. Он все-таки
– Не буду. Обещаю.
– А могу я спросить, чем тебе вечность не угодила?
– Не знаю. Пытаюсь разобраться.
– Удачи, чувак, удачи.
– Спасибо.
Он почесал щеку и нервно присвистнул.
– А деньжат у тебя нет, а?
Я вытащил из кармана десять фунтов.
– Ты моя путеводная звезда!
– Возможно, все мы звезды, – сказал я, глядя в небо.
На этом наша беседа завершилась. У Черчилля закончился сидр, так что причин оставаться в парке не осталось. Он встал и заковылял по аллее, морщась от боли в ноге. Легкий ветерок склонял цветы ему навстречу.
Странно. Откуда во мне эта пустота? Эта потребность найти свое место?
Дождь перестал. Небо прояснилось. А я все сидел на скамейке, усеянной быстро испаряющимися дождевыми каплями. Я понимал, что время идет и мне, наверное, пора возвращаться в «Корпус Кристи», но у меня не было желания двигаться с места.
Что я здесь делаю?
Какова теперь моя функция в мироздании?
Я думал, думал, думал, и у меня возникло странное чувство. Как будто медленно навели резкость.
Я понял, что хоть и оказался на Земле, но прожил последний год, как прежде на Воннадории. Полагая, что можно жить, равномерно двигаясь по прямой. Но я больше не был собой. Я стал человеком, хоть и не до конца. А для людей главное – перемены. Это способ выжить: идти вперед, возвращаться и снова идти вперед.
Есть вещи, которых не вернешь, но есть и другие, поправимые. Я стал человеком, предав рациональность и подчинившись чувству. И однажды, чтобы остаться собой, от меня вновь потребуется то же самое.
Время шло.
Прищурившись, я снова посмотрел в небо.
Солнце Земли может казаться одиноким, но у него родственники по всей галактике – звезды, которые родились в том же самом месте, но теперь находятся очень далеко друг от друга, освещая самые разные миры.
Я как солнце.
Я теперь очень далеко от начала своего пути. И я изменился. Раньше я думал, что смогу проходить сквозь время, как нейтрино проходит сквозь материю, непринужденно и бездумно, потому что время никогда не закончится.
Пока я сидел на скамейке, ко мне подошла собака. Ее нос прижался к моей ноге.
– Привет, – шепнул я, делая вид, что не знаю этого английского спрингер-спаниеля. Но умоляющие глаза не отрывались от меня, даже когда пес повернул морду вбок. Ему было больно: артрит вернулся.
Я погладил его и инстинктивно задержал руку на больном месте, хотя теперь, конечно, не мог его вылечить.
За спиной раздался голос:
– «Собаки лучше людей, потому что они знают, но не говорят».
Я обернулся. Высокий парень с темными волосами, бледной кожей и осторожной, нервной улыбкой.
– Гулливер.
Он стоял, не поднимая глаз.
– Ты был прав насчет Эмили Дикинсон.
– Что, прости?
– Я почитал ее.
– Ах, да. Прекрасная была поэтесса.
Гулливер обошел скамейку и сел рядом со мной. Я отметил, что мальчик повзрослел. Не только по тому, что он цитировал Дикинсон. Его лицо обрело более мужественные очертания. На подбородке темнел пушок. Надпись на футболке гласила «Пропащие» – Гулливер все-таки снова играл в группе.
«Одно бы сердце отстоять, – говорила эта поэтесса, – уже есть смысл жить»[16].
– Как дела? – спросил я, будто у шапочного знакомого, которого вижу каждый день.
– Я не пытался покончить с собой, если ты об этом.
– А как она? – спросил я. – Твоя мама?
Ньютон принес в зубах палку, чтобы я ее бросил.
Я бросил.
– Скучает по тебе.