— Вы как это находите? — спросил Рязанов у батюшки.
— Нет, это вы действительно, Александр Васильич, — смеясь и добродушно хлопая Щетинина по коленке, сказал батюшка, — это вы немножечко тово… неправильно. Нет, не-не-неправильно… А вот я вас, Александр Васильич, — вставая из-за стола, продолжал он, — хотел побеспокоить насчет того дельца.
— Какого дельца?
— А то есть насчет сена-с.
После чаю Марья Николавна ушла в залу и начала играть на рояле какие-то вариации; Рязанов, засунув руки в карманы, стоял на террасе; Щетинин, задумавшись, прохаживался с батюшкою по зале; в гостиной горела лампа. Батюшка говорил, разводя руками:
— Ничего не сделаешь. Ежели бы они понимали что-нибудь, а то ведь, ей-богу, и грех и смех с ними иной раз. Вот вы говорите: убеждение-то. Да. Сижу я однажды в классе и спрашиваю одного мальчика (да и мальчонка-то, признаться, возрастный уж), кто, говорю, мир сотворил? а он отвечает мне: староста, говорит. Вот извольте!
Щетинин на это ничего не сказал.
— Нет, я господина Шишкина всегда вспомню, — продолжал батюшка. — Прямо надо сказать, умный был помещик и такое ко храму усердие имел, даже это диковина.
— Мгм… — рассеянно произнес Щетинин.
— Теперь у него, бывало, мужики все дочиста у обедни. Как ежели который чуть позамешкался — в праздник на барщину! А вы как думаете: не скажи им, так ведь они лба не перекрестят. Эфиопы настоящие.
Марья Николавна закрыла рояль и, подходя к ним, спросила:
— Батюшка, как вам нравится этот вальс?
— Штука изрядная, — ответил батюшка.
Помолчав немного, все трое вышли на террасу.
В саду стояла теплая весенняя ночь, с бледно-голубыми звездами на потухшем небе. Сквозь прозрачный туман виднелись едва заметные призраки берез и вьющиеся между ними песчаные дорожки. Какая-то непонятная тишина подступала все ближе и ближе, застилая кусты и деревья и поглощая тревожный шелест и робкий шорох ветвей.
Вошедшие на террасу люди молча остановились перед темным садом и, как будто охваченные этою мрачною тишиною, долго прислушивались к чему-то.
— Боже, боже мой, — наконец, вздохнув, сказал батюшка и, посмотрев на небо, прибавил: — Премудрость.
— Что вы сказали, батюшка? — спросила Марья Николавна.
— Премудрость, говорю-с.
— Да. А я думала…[33]
— Нет-с, вот что господин Рязанов скажет, — заговорил батюшка. — Где вы тут? Не видать. Вот-с, — продолжал батюшка, отыскав Рязанова, — вот вы смелы очень на слова-то…
— Ну, так что же?
— Нет, я заметил, вы сердцем ожесточены. А помните, о жестоковыйных-то[34]
что сказано? То-то вот и есть. Смеяться умеете, а хорошего-то вот и не знаете. Стало быть, забыли, чему учились.— Да ведь где же все упомнить? Мало ли чему нас с вами учили.
— То-то, погодить бы смеяться-то; книжку бы сперва протвердить.
— И рад бы протвердить, — говорил Рязанов, всходя по ступенькам на террасу, — да все некогда.
— Да не закусить ли нам, господа? — вдруг заговорил Щетинин.
IV
Прошла еще неделя. Ни в занятиях, ни в образе жизни Щетининых не произошло никакой существенной перемены.
Рязанова в доме почти не слышно было: он с утра уходил куда-нибудь в поле; или взбирался на гористый берег реки и с книгою просиживал под деревом до обеда; или уезжал с крестьянскими мальчишками на острова и, сидя в камыше, по целым часам смотрел, как они ловят рыбу; иногда заходил в лавочку. После обеда туда обыкновенно многие заходили посидеть: волостной писарь, из дворовых кто-нибудь, а то дьячок, заплетет косу и зайдет. Вот сойдутся человека три, и в карты. Сидит Рязанов в лавочке на пороге и смотрит на улицу. Жара смертная; на двери балык висит, а жир из него так и течет, мухи его всего облепили; в лавочке брань идет из-за карт.
— Сейчас дозволю себе пять плюх дать! — кричит лавочник.
— Какое ты имеешь полное право в карты глядеть? — спрашивает писарь.
— Я не глядел.
— Нет, глядел.
— Подлец хочу быть.
— Ты и так подлец.
— Ну-ка-ся, — говорит проезжий мужик, держа стакан.
Мальчик наливает ему водки. Мужик крестится и собирается пить. Вдруг в стакан попадает муха.
— Ах, в рот те шило, — говорит мужик, доставая муху. — Вот, братец мой, хрест-от даром пропал.
— Это твое счастье, муха-то, — замечает мальчик.
— И то, брат, счастье. Оно самое мужицкое счастье — муха. Ох, и сердита же только эта водка, — кряхтя и отплевываясь, говорит мужик.
Вечером, возвращаясь домой, Рязанов обыкновенно заставал в конторе кучу баб и девок, с которыми письмоводитель рассчитывался по окончании работы и при этом всегда сердился, спорил и ругался. Через перегородку слышно было, как бабы шептались, фыркали и толкали друг дружку; Иван Степаныч (письмоводитель) кричал на них:
— Эй вы, дуры! Что вы играть, что ли, сюда пришли?
— Чу! чу! — унимали бабы одна другую.
— Ну, много ли вас на десятине пололо? А ты зачем сюда пришла? Ведь тебе сказано! Эй ты, как тебя? Анютка! Где у тебя книжка? Ишь, подлая, как запакостила. Гляди сюда! Кто гряды копал? Ты, что ли?
— Иван Степаныч!
— Ну!
— Погляди у меня в книжке.
— Я те погляжу! Муж-то у тебя где?
— В солдатах.
— Чего тебе там смотреть?
— А это что такое?