В продолжение дня Щетинин несколько раз подкрадывался к жениной комнате и прислушивался, но, ничего не расслышав, объявил прислуге, что барыня почивает, и не велел ее беспокоить. Вечером он вздумал было заняться делом, но не мог: порылся в бумагах, постучал на счетах, взял книгу, почитал… Нет, что-то не читается; начал лампу поправлять: вертел, вертел ее, только и сделал, что начадил полную комнату, наконец, погасил совсем, зажег свечу, отобрал несколько нумеров газет и, осторожно ступая, отправился в залу. В зале целый день были заперты окна, а потому было душно, как в бане, и пахло как-то странно, краской не краской, а вообще каким-то кадетским корпусом. Щетинин открыл окна, сел у стола и долго просидел так, с газетою на коленях, присматриваясь к своей собственной зале и беспрестанно прислушиваясь к чему-то.
Поздно вечером, часов в одиннадцать, вошел Иван Степаныч.
— Тише, тише, — махая рукой, шепотом сказал ему Щетинин. — Вам что?
— Пожалуйте ружье!
Щетинин удивился.
— Зачем?
— Чего-с?
— Зачем вам ружье?
— Для собаки-с. По селу бешеная собака ходит, так нужно ее застрелить.
— Как же вы теперь ее застрелите: темно.
— Я завтра пораньше. Да еще ведомости одолжите, когда прочтете. Мне там очень желательно продолжение насчет стриженых девок. Читали, как их ловко отделывают? Это одна мать. Она прямо об себе говорит: я, говорит, мать. Очень чудесная статья. Вы прочитайте!
Щетинин ничего не ответил и, помолчав, спросил:
— Послушайте, кого это там в волостной сегодня наказывали, вы не знаете?
— Не знаю-с.
— Как это глупо, однако, — продолжал Щетинин. — Черт знает что такое! Хоть бы вы им сказали, зачем они это делают? Неужели так уж другого места нет: непременно на улице.
— Это что, — смеясь, ответил Иван Степаныч, — я у исправника жил, у Петра Иваныча, так вот пороли-то мы их, — страсть! Уж можно сказать, что пороли. Бывало, выйдет на крыльцо, трубку закурит…
— Ну, да; знаю, — перебил его Щетинин.
— Чего-с?
— Слышал. Так вы возьмите ружье-то: оно там, у Агафьи в кладовой… Да тише только, пожалуйста: Марья Николавна почивает.
Иван Степаныч с ружьем зашел к Рязанову в комнату и застал его за писаньем.
— Что это вы? Сочиняете?
— Да, сочиняю.
— Ну, сочиняйте! А я какую штуку хочу устроить!
— Какую?
— Сельскую стражу хочу завести из крестьянских ребятишек.
— Зачем же это?
— А собак бить бешеных. Я уж их набрал штук двадцать, этих ребят; всем велел, чтобы палки у них были. Такие палки завел с шишками, форменные. И учу их. Вот потеха-то! Учу. Они у меня называются, знаете, как? — «гмины». Эй ты, гмина. Я кто такой? — Иван Степаныч. — Сейчас за виски, чтобы не смели Иван Степанычем звать, — солтыс. — Кто я такой? — Солтыс. — Ну, так; молодец! Сахару ему. Ха, ха, ха! И комиссия мне только с этими ребятишками, я вам скажу. Прощайте!
Просидев часу до второго ночи, Щетинин заснул, не раздеваясь, в кабинете на диване; на другое утро проснулся поздно. На дворе было пасмурно, шел мелкий, почти невидимый дождик; в окна пробиралась гнилая холодная сырость. Щетинин протер глаза, посмотрел вокруг себя и хотел было потянуться, как вдруг увидал на столе запечатанное письмо. Он взял его, повертел, пожал плечами и распечатал. В письме было написано:
«Я уезжаю. Не старайтесь меня уговаривать, потому что это ни к чему не поведет: я уж давно все обдумала, на все решилась и знаю теперь, что мне нужно делать. Я вам теперь скажу, что я
Пробежав письмо, Щетинин несколько минут стоял среди комнаты с полуоткрытым ртом, держа себя одною рукою за голову, потом бросился в комнату к Марье Николавне, — дверь заперта. Он постучал и спросил позволения войти; ему сказали: «Нельзя». Постояв у двери, он пошел и написал записку, в которой повторил просьбу позволить ему переговорить об очень важном деле; через несколько минут на той же записке был получен ответ: «После».
Он скомкал записку и, засунув ее вместе с рукою в карман, постоял среди комнаты, подумал и пошел во флигель, к Рязанову: оказалось, что его дома нет. Щетинин вышел на двор и без шапки отправился, глядя в землю, прямо, мимо конюшни, мимо сада, через дорогу, по меже, в поле… Дождик его стал мочить; он все идет, не оглядываясь, не поднимая глаз. Шел, шел и пришел на какой-то пчельник. Тут он остановился, сел на траву, вытащил из кармана руку со сжатою в ней запискою, развернул ее и вдруг припал лицом к земле и заплакал, как дитя, катаясь по траве и оглашая одинокий пчельник своими безумными рыданиями.
XIV