Чаще стали попадаться поселки, по два-три в день. Выглянут за изгибом конусы юрт, над ними лениво курится дымок, или встанут справа на бугре три-четыре избы, — пароход рвет тишину басовым гудком. На берег высыпают ребятишки, в развалку идут туземцы, пароход приткнет баржи к земле, — туземцы неторопливо тащат на баржи тюки пушнины, ящики вяленой рыбы, бочата масла. Или часами грузят до звона сухие сосновые поленья. Мы стоим — неподвижна река, неподвижен воздух, и если бы не лохмы дыма из трубы, можно бы думать, что все, что видим, только нарисовано. Кончилась погрузка, пароход опять зачем-то ревет, снова шлепанье плиц — и снова мертвое безлюдье, пустыня, глушь, полная солнца, зелени и голубени, скрывающих кипение жизни.
Оно тут, под нами, вокруг нас. Из чащи нечаянно высунется недоуменная морда медведя, утки без стеснения плещутся в камышах, в реке постоянный всплеск и блеск. Кое-где встречаем рыболовов: тянут на берег сети, до верха полные живым серебром. Щука тут не рыба: суха и тоща. Тут столько рыбы, самых нежнейших пород, что и впрямь наверно ее можно черпать сачком.
Кончились и редкие поселки. День, два, три плывем под угрюмым берегом, нависшим суровой тайгой. Может быть, кончилась граница одного племени, а другое еще не начиналось. Десятки, сотни километров, — а где-то люди давят друг друга из-за жалкого клочка земли.
Странно смотреть на это безлюдье, на сплетение буйства нечеловечьей жизни с мертвой тишиной. Это не кладбище, нет, тут не хоронили людей, но душу гнетет почти кладбищенской тоской.
А вот и кладбище. Откуда оно тут? Мы с недоумением всматриваемся, — на горе, на сдавленной тайгой поляне, возвышаются холмики, между ними кривые кресты, — откуда тут кресты? Внизу, на берегу, лежат кучей какие-то обгорелые коряги. Это что-то новое, чего мы еще не видели. Что за холмики, что за коряги?
Пароход гудит, подваливает к берегу, — это не коряги. Это люди. Но что Это за люди? По коже проходит мороз. Они лежат безучастно, тревожно и резко очерченные на желтом песке. Что это за люди?!
Сбросили сходни, капитан крикнул матросам, два матроса сошли на берег, чтобы помочь лежащим взойти на пароход. Коряги зашевелились, поползли, — одни ползли сами, неуклюже двигая по земле черными руками и ногами, завернутыми в гнилые лохмотья, прильнув грудью к земле, уже не в силах оторваться от нее Другие ковыляли на коленях, на четвереньках, боком и спиной вперед, кто как мог, если мог. Кто не мог, тех матросы вели под руки или несли на себе. И смертным ужасом веяло от черных лиц, изъеденных голодом и цингой, от исковерканных рук и ног, от лохмотьев, — от них несло тленом, как от выкопанных из могил. Что это за люди, Что с ними стряслось?
Восемнадцать обгорелых останков поместили на корме. Они лежали, с потухшими глазами, как мертвецы. Даже предложенный нами хлеб не расшевелил их.
Это были раскулаченные крестьяне, откуда-то из Западной Сибири. Прошлой осенью их привезли сюда на баржах, тысячу семейств, и выгрузили на берегу, среди тайги. У них не было ни продуктов, ни инструментов и снастей. Нашлось несколько топоров. Уже шли дожди, недолго оставалось до снега. Самодельными лопатами они начали рыть землянки. Сразу начали и умирать Сначала дети, старики, потом взрослые.
Питались ягодами, грибами, ловили силками птицу, мелкое зверье, подобием удочек и сеток рыбу. Но не было ни хлеба, ни соли. Заготовить пищу на зиму не могли. И быстро обессилили. Умерших сначала хоронили на лесной опушке, потом тут же, между землянками, потом мертвые оставались в землянках. Некому было хоронить: каждый сам ждал смерти Кое-кто ушел, еще до снега, но дошли ли ушедшие куда-нибудь или погибли в тайге, никто не знал. К весне из тысячи семей в живых остались вот эти восемнадцать человек Капитану приказали вывезти их в район.
Как они прожили зиму, они не могли рассказать Переползая от землянки к землянке, они искали все, что можно было съесть. Кожухи, ремни, сапоги, ботинки резали на кусочки, варили и ели Наверно, ели они и трупы. Это не имело значения они и сами были трупами, из них ушло все человеческое. Тут, на корме, лежали уже не люди. Это и в самим деле была только груда отработанного, пережженного человеческого сырья, из которого людей больше не получится.
Я приглядывался к матросам, к пассажирам, смотревшим на крестьян, к самому себе, — и ни у себя, ни у окружающих не видел ни гнева, ни нестерпимой боли. Глаза ни у кого не горели возмущением. Мы словно отупели. Ну, да, это всюду, но всей России, сколько уже видели и увидим еще Все то же удавье дело Только в груди вместо сердца был камень и тяжесть его давила вниз…
На остановках выходим на берег, взбираемся на кручи, гуляем по лесу. Комсомольцы посматривают с барж, иногда сходят вслед за нами, но явно нас не сторожат. Не трудно уйти в лес подальше, а там прибавить шагу, — уйти, пожалуй, можно, хотя риск большой Мы переглядываемся: тьма тайги тянет, зазывает нас. Но стоит ли? И еще далеко. Спускаемся к пароходу, плывем опять.