Автор родился и всю почти жизнь провел в Москве, и ему не для чего писать о своей преданности и любви к родному городу. Как всякий москвич, он любит свой город, его славное прошлое и великое настоящее. Пусть же эта книга, хоть в малой степени, ответит тому горячему интересу, который каждый из нас проявляет к истории нашей прекрасной столицы.
M. Н. Тихомиров. Древняя МоскваТакими словами закончил М. Н. Тихомиров предисловие к своей книге – первой в советское время монографии о Москве XII–XV вв. М. Н. Тихомиров был подготовлен к такому обобщающему труду всем своим предшествующим творчеством исследователя и краеведа.
Михаил Николаевич Тихомиров родился в Москве 19 мая (по старому стилю) 1893 г. В 1912–1917 гг. он – студент отделения истории историко—филологического факультета Московского университета. В 1923–1934 гг. преподает в средних учебных заведениях Москвы, с 1934 г. – в высших учебных заведениях исторического профиля: с 1934 г. на историческом факультете Московского университета (в 1946–1948 гг. декан, с 1953 г. – заведующий основанной им кафедры источниковедения); в довоенные годы – в Московском институте истории, философии и литературы и в Московском государственном историко—архивном институте. Много лет работал в Отделе рукописей и старопечатных книг Государственного Исторического музея, а затем и заведовал им. С Москвой связана и деятельность ученого с 1935 г. в Академии наук (членом—корреспондентом которой он стал в 1946 г., действительным членом – в 1953 г.) – в Институте истории, позднее в Институте славяноведения; в 1953–1957 гг. он – член президиума АН СССР и академик—секретарь Отделения исторических наук; с 1956 г. – председатель возрожденной им Археографической комиссии. Московскими издательствами напечатаны почти все его книги (начиная с дипломного сочинения, изданного в 1919 г., – М. Н. Тихомиров заявил о себе в науке сразу книгой!) и документальные публикации. В Москве 2 сентября 1965 г. М. Н. Тихомиров скончался; он похоронен на Новодевичьем кладбище, на площади, где происходят траурные церемонии.
М. Н. Тихомиров – историк очень широкого диапазона, и хронологического, и географического, и проблемно—тематического, даровитый педагог – создатель научной школы и видный организатор науки. Основные труды написаны им в 1930–1960–е гг. Он автор более десяти книг, сотен статей исследовательского характера, первооткрыватель и публикатор многих письменных исторических источников, инициатор и ответственный редактор научных изданий («Сводный каталог славяно—русских рукописных книг, хранящихся в СССР», «Очерки истории исторической науки в СССР», «Археографический ежегодник», возобновленное по его инициативе Полное собрание русских летописей, сочинения историков В. Н. Татищева, В. О. Ключевского, М. Н. Покровского и др.). В то же время он – составитель учебных пособий и вузовских, и школьных – по истории и географии, источниковедению и палеографии, практик музейного и архивного дела, популяризатор исторических знаний (брошюры и методические рекомендации, статьи в газетах и еженедельниках, публичные лекции и доклады), пропагандист учебного кино (еще на рубеже 1920–1930–х гг.!), убежденный и страстный защитник памятников истории и культуры.
Основная сфера исследовательских интересов М. Н. Тихомирова – отечественная история с IX по XIX в., история славянских народов и Византии, специальные исторические дисциплины – источниковедение, историография, историческая география, археография (т. е. выявление, собирание, описание и издание письменных источников), палеография.
Именно М. Н. Тихомиров показал, что средневековая Русь была страной высокоразвитой городской жизни, первым обобщил данные о народных движениях, написал многоплановое исследование по исторической географии России в XVI столетии, характеризующее и особенности социально—экономического и политического развития отдельных регионов огромной страны. Много трудов посвящено им деятельности государственных учреждений (земских соборов, приказному делопроизводству), международным связям (особенно с южнославянскими народами), внешней политике России и русским полководцам, происхождению названий «Русь» и «Россия», месту России во всемирной истории (в основе его посмертно изданной книги «Средневековая Россия на международных путях. XIV–XV вв.» – лекции, прочитанные в Париже в 1957 г.). Видное место в творчестве ученого занимали проблемы истории нашей культуры X–XVIII вв. (труды о городской письменной культуре Древней Руси, «Слове о полку Игореве», Андрее Рублеве, о роли Новгорода и Москвы в развитии мировой культуры, о библиотеке московских государей, начале книгопечатания, М. В. Ломоносове и основании Московского университета, о «народной» культуре и источниках ее познания и др.).
Отличительная черта трудов М. Н. Тихомирова – сочетание собственно исторического и источниковедческого исследования. Специально в источниковедческом плане написаны книга «Исследование о „Русской Правде“» (1941; в основе ее – докторская диссертация), незавершенная монография о начале русского летописания, многие статьи и предисловия к публикациям памятников письменности (первых новгородских берестяных грамот, сказаний о Куликовской битве, Соборного уложения 1649 г., документов монастырских архивов, публицистических сочинений XVI–XVII вв. и др.). На протяжении десятилетий ученый выявлял летописные памятники во всех хранилищах Москвы и издал обзор их.
В 1968–1979 гг. издательством «Наука» издано посмертно шесть книг избранных трудов академика М. Н. Тихомирова – преимущественно статей (в том числе не опубликованных при его жизни), подобранных по тематическому принципу: «Русская культура X–XVIII вв.» (1968), «Исторические связи России со славянскими странами и Византией» (1969), «Классовая борьба в России
XVII в.» (1969), «Российское государство XV–XVII вв.» (1973), «Древняя Русь» (1975), «Русское летописание» (1979). Издательством «Московский рабочий» переизданы в 1991 г. работы ученого в книге: М. Н. Тихомиров. Древняя Москва. XII–XV вв. Средневековая Россия на международных путях. XIV–XV вв.
Но даже самые сложные по тематике работы, самые изощренные текстологические штудии М. Н. Тихомиров старался писать доступным языком. Задача ученого, утверждал он, «заключается в популяризации науки, а вовсе не в том, чтобы эту науку сделать достоянием лишь немногих».[1] «Историк не просто исследователь, выпускающий из лаборатории нужный продукт. Историк – это и писатель. Иначе ему нечего браться за такой труд», – писал он в одной из последних своих статей в газете «Известия» в 1962 г.[2] И не только широта и многообразие интересов, но и подход к форме изложения исторического материала сближает М. Н. Тихомирова с великими демократическими традициями отечественной исторической науки, восходящими еще к Н. М. Карамзину и продолженными другими крупными историками XIX в.
М. Н. Тихомиров сумел сделать очень много. Он обладал великим даром трудолюбия, умел работать при всех обстоятельствах, никогда не жаловался на то, что приходится много трудиться. Он радовался творческой работе, как птица полету, считал это естественной формой своего существования. Даже путешествуя, он вел записи, не только отмечая виденное, а иногда и делая зарисовки зданий или архитектурных деталей, но и поверяя бумаге свои первичные соображения исторического характера. Писал он быстро, четким почерком, обычно без помарок, в последние десятилетия печатал на машинке. Имел, как правило, сразу же ясное представление об объеме готовящейся к печати рукописи и умел укладываться в намеченный объем. М. Н. Тихомиров гордился мастерским владением «ремеслом» историка и умело делал всю так называемую черновую работу; относился к ней уважительно и сердился на учеников (а человек он был не легкого характера!) за небрежность в научном аппарате, отсутствие унификации в оформлении статей и документальных публикаций. Высоко ценил умение легко читать древние тексты, быстро находить нужное место в книге. И школа Тихомирова была для учеников его не только школой мысли, но и «цехового ремесла» историка и, главное, преданной любви к труду историка.
Библиографические материалы о творчестве М. Н. Тихомирова издавались неоднократно начиная с 1953 г.,[3] а в 1974 г. отдельной книгой было опубликовано научное описание рукописного наследия М. Н. Тихомирова в Архиве Академии наук[4] (исследователь много лет возглавлял ученый совет этого архива). В 1987 г. в академической серии «Научные биографии» вышла книга о М. Н. Тихомирове его ученицы профессора Е. В. Чистяковой, в которой широко использованы и документы архивного фонда ученого, а в особом разделе охарактеризовано изучение им средневековой Москвы.[5]
Ознакомление с печатными трудами М. Н. Тихомирова, с документами его архива, с материалами учреждений, где он работал, убеждает, что интерес к познанию и исследованию прошлого Москвы и Московского края характерен для творчества ученого на протяжении всего его жизненного пути. При этом следует учитывать и то обстоятельство, что помимо многих работ, сами заголовки которых с очевидностью свидетельствуют о прямом отношении к истории Москвы,[6] большинство трудов М. Н. Тихомирова, посвященных историческим событиям XIII и последующих столетий, в той или иной мере касаются также истории Москвы.
Это и обобщающего типа работы по отечественной истории (включая учебные пособия) и истории отечественной культуры, и подготовленные к печати летописи и Соборное уложение 1649 г. Деятельность земских соборов происходила в Москве, и о приказном делопроизводстве ученый рассуждает главным образом на примере московских дьяков и подьячих. Москва была и центром внешних сношений Российского государства. Московские служилые люди и дельцы участвовали в подавлении городских восстаний. К Москве тяготели монастыри, документы которых интересовали М. Н. Тихомирова. Москва была средоточием русской культуры и культурных связей с южнославянскими народами. Здесь начиналось книгопечатание, хранилась библиотека великих князей, а позднее был основан первый в России университет. Многие описанные и опубликованные ученым памятники письменности создавались или бытовали в Москве. В Москве творили и о Москве писали те историки, которым посвящал свои статьи М. Н. Тихомиров. События московской истории стали сюжетом и литературно—художественных произведений ученого (в большинстве своем оставшихся неопубликованными), а язык московских приказных XVII в. он любил имитировать в пародийных «грамотах» (академик Б. А. Рыбаков напомнил на заседании памяти М. Н. Тихомирова о его «шутливых челобитных», о «переписке во время заседаний, когда он стилем древнерусского дьяка излагал события современности, давая остроумные характеристики современников»[7]) и т. д., и т. п. С Москвой связана и тематика многих диссертаций и дипломных сочинений молодых ученых, научным руководителем которых был М. Н. Тихомиров. Тема «Москва и ее прошлое» всегда была в поле зрения М. Н. Тихомирова – исследователя и пропагандиста научных знаний, профессора и организатора науки.
Определить роль М. Н. Тихомирова в развитии краеведения, так же как и место краеведения в его многообразном научном творчестве, в его педагогической, просветительской, организаторской деятельности, непросто. Недостаточно выделить работы краеведческой тематики в массиве его сочинений и выявить факты его личного содействия развитию краеведения (печатными трудами, организацией музеев, выставок, изданий, участием в повседневной работе краеведческих обществ, направлением интереса своих учеников и сотрудников). Существенно отметить и обращение его к краеведческой литературе и приемам, свойственным работе краеведа, при подготовке трудов иной, более широкой, проблематики и рассчитанных на восприятие другого читателя, нежели потребитель сочинений о достопамятностях того или иного «края».
Но все—таки в творческой биографии М. Н. Тихомирова можно выделить период, когда он преимущественное внимание – во всяком случае, в подготовленных для печати трудах – уделял краеведческой тематике: с 1917 г. и до разгрома краеведческих обществ и изданий в 1929–1930 гг. И это время было школой формирования выдающегося исследователя и педагога. Вероятно, тяге к краеведческой тематике и столь легкому творческому вхождению в нее способствовал сам путь становления историко—культурных интересов М. Н. Тихомирова еще в детстве и в годы учения в средней и высшей школе.
М. Н. Тихомиров родился близ Таганки. В семье конторского служащего Мо—розовской мануфактуры осталось в живых пять сыновей. Михаил был четвертым. Уклад жизни был мещанский, но отец любил читать, прививал детям любовь к литературе и истории. И знаменательно, что введение к книге «Древнерусские города» (1946) М. Н. Тихомиров закончил словами: «Свою книгу я посвящаю памяти моего отца Н. К. Тихомирова, первого моего учителя в знакомстве с историческими памятниками, кому я обязан своей любовью к русской истории». В воспоминаниях, которые академик М. Н. Тихомиров писал (или диктовал) и редактировал в последние свои годы, много места уделено московской жизни, начиная с его детских лет. Эти бытовые зарисовки Москвы и Подмосковья (дачных местностей, ныне вошедших в черту города) представляют немалый интерес и для краеведа. Так, о Медведкове, где позднее назовут его именем улицу, читаем: «Медведково в то время было очаровательной местностью, поблизости от Свиблова. Оба села стояли на Яузе и были окружены вековым лесом». Сильное впечатление уже в детстве производили на него и памятники старинной архитектуры; позднее он утверждал, что архитектурой крепости Симонова монастыря «Москва могла бы гордиться не в меньшей степени, чем гордятся своими замками французы и немцы».
Однако мальчик оказался надолго оторванным от Москвы и семьи: в 1902–1911 гг., получив стипендию директора Морозовской фирмы, он стал учиться в закрытом Коммерческом училище в Петербурге, которое и закончил с золотой медалью. Но там, вспоминал М. Н. Тихомиров, «проиграв в знании древних языков», он «получил некий возмещающий эквивалент в виде законоведения, политической экономии и прочих предметов, которые не изучались в гимназиях и реальных училищах». Особенно же важным оказалось то, что в старших классах преподавал историю приват—доцент Петербургского университета Борис Дмитриевич Греков – будущий знаменитый историк. Он заметил у юноши «интерес к истории», пригласил к себе, рассказывал об изучении прошлого, говорил об истории России, познакомил с альбомом древнерусской скорописи, «зародив навсегда интерес к русской письменности». Именно в этой связи в статье, посвященной памяти академика Б. Д. Грекова, М. Н. Тихомиров напишет в 1958 г.: «Счастливы те люди, которые могут вызвать в молодых душах интерес к науке, к знанию»[8] (эти слова М. Н. Тихомиров мог с полнейшим правом отнести, прежде всего, к самому себе!) Подаренную – возможно, именно в тот день – фотографию красивого человека лет под тридцать с уважительной надписью: «Дорогому Михаилу Николаевичу Тихомирову на добрую память. Б. Греков, 28.V.1911» мы, ученики Михаила Николаевича, видели затем на стене его холостяцких комнат в Москве – и в маленькой, длинной, на втором этаже деревянного флигеля во дворе дома 46 по улице Герцена, и тогда, когда, став членом—корреспондентом АН СССР, он занимал уже две комнаты в коммунальной квартире двухэтажного дома на углу Беговой улицы и Хорошевского шоссе, и в последней просторной отдельной квартире – в высотном доме на Котельнической набережной (на третьем этаже, над кинотеатром «Иллюзион»). Выпускное сочинение в училище юноша писал на тему «Исторические взгляды А. С. Пушкина». Сочинение это не дошло до нас; но вряд ли там можно было обойти трагедию «Борис Годунов», столь важную для познания жизни Москвы XVI – начала XVII в.
«Кандидат коммерции» твердо решил заняться русской историей. Однако помехой поступлению в Московский университет были не только обязательство «отработать» бесплатное обучение и материальные трудности в семье, но и необходимость сдавать экзамены по древним языкам. В течение года молодой служащий конторы Рябушинских в Китай—городе, получавший уже немалое по тем временам жалованье (40 рублей в месяц), «начиная с азбуки», сумел подготовиться к этим экзаменам и впоследствии не раз обращался к источникам на древних языках. В воспоминаниях воспроизведен разговор его отца с директором фирмы, от имени которого он получал стипендию в училище: «Что же, Миша думает быть профессором Московского университета» Для этого нужны деньги!»
В университете М. Н. Тихомиров много занимался у лучших профессоров. Позже, размышляя о задачах высшего образования, ученый не раз возвращался к впечатлениям тех лет. Он проходил школу изучения источников – и по русской истории и по зарубежной: законодательных памятников, актов, житийной литературы. «Определяющим учителем» для него стал Сергей Владимирович Бахрушин – ровесник Грекова, происходивший из образованной семьи богатейших московских купцов, известных благотворительностью и страстью к собиранию книг и других памятников культуры. М. Н. Тихомиров занимался под его руководством историей Новгорода и Пскова, но сам—то С. В. Бахрушин в то время как исследователь с особым интересом изучал прошлое Москвы: незадолго до поступления М. Н. Тихомирова в университет была опубликована работа Бахрушина о хозяйственной деятельности московских великих князей, в 1917 г. – большая статья «Московский мятеж 1648 года». К статье этой и по тематике и даже по терминологии заголовка – «мятеж» – близко дипломное сочинение М. Н. Тихомирова о Псковском мятеже 1650 г.[9] Написание обоих исследований было обусловлено возрастающим интересом к истории классовой борьбы в канун великих революционных событий 1917 г.
Прошлое Москвы очень интересует в студенческие годы и М. Н. Тихомирова. Среди немногих сохранившихся (или сохраненных им в его архиве) рукописей тех лет – конспекты трудов по истории Москвы, особенно московского церковного зодчества, выписки из материалов описаний подмосковных селений и их церквей, зарисовки (точнее сказать, чертежи) храмов и усадеб Подмосковья.[10] Можно предполагать, что сюжеты истории Москвы и ее культуры уже тогда были предметом взаимных интересов учителя и ученика.
Такая подготовка, или самоподготовка, оказалась настолько основательной и выверенной на практике при ознакомлении с памятниками Подмосковья, что это сразу же выявилось в необычайной по творческой интенсивности его работе краеведческого характера в городе Дмитрове, где М. Н. Тихомиров начал службу в союзе кооператоров: сначала практикантом по внешкольному образованию, затем инструктором по краеведению. Ему поручили организовать Музей истории родного края.[11] Тогда только вырабатывался тип уездного краеведческого музея с тремя главными разделами: современной промышленности и промыслов, природы и историко—культурным. Первоначально фонд музея пополнялся силами одного инструктора – заведующего музеем, «которому приходилось ездить по району для собирания материалов, вести техническую работу в музее по обработке этого материала, нести на себе хозяйственные обязанности и переговоры по делам музея».[12] Пополнялись материалами сразу разные отделы. Задачей было не только собрать материалы для музея, но и сохранить памятники истории и культуры, оставшиеся в покинутых прежними хозяевами усадьбах (вещественные памятники, книги, семейные архивы). По указанию М. Н. Тихомирова сфотографировали «виды» города Дмитрова – сейчас это уникальный источник познания внешнего облика небольшого старинного среднерусского города в первый год революции. Особо интересовали его карты, топонимические данные. Видимо, уже тогда он начал сверять содержащуюся в них информацию с визуальными наблюдениями, с современной лексикой, со сведениями письменных источников, тем более что ему поручено было написать историческую часть «Ежегодника по Дмитровскому уезду за 1918 год». Сохранились его заметки о некоторых селах – своеобразные эссе, в которых отражено и то, что было почерпнуто из известных уже источников, и предания, бытующие среди местного населения, и личные впечатления от поездки.
Позднее, обретя уже большой опыт краеведческой работы, М. Н. Тихомиров в анкете второй половины 1920–х гг. «Краеведы Московской губернии», отвечая на вопрос: «Начало вашей краеведческой деятельности. Кто имел на вас влияние, при каких обстоятельствах», скромно написал: «Начал работу в Дмитрове, работал над созданием Музея родного края с окт[ября] 1917 г. по май 1918 года. Работать тогда по краеведению не умел и работу вел плохо; наибольшее влияние на меня имел дмитр[овский] краевед Алексей Иванович Байдин». А. И. Байдин – агроном, земский служащий, был осенью 1917 г. гражданским комиссаром Дмитровского уезда, содействовал организации музея, передал туда библиотеку справочного характера и познакомил М. Н. Тихомирова с архивными материалами по истории города и уезда.[13]
М. Н. Тихомиров стал и первым экскурсоводом музея. Среди осмотревших экспозицию 1 мая 1918 г. – поселившийся тогда в Дмитрове Петр Алексеевич Кропоткин, знаменитый ученый—географ, революционер и мыслитель; сотрудниками молодого директора по организации музея стали дочери другого бывшего князя, Дмитрия Ивановича Шаховского – видного кадета, автора работ о П. Я. Чаадаеве, декабристах, близкого друга академика В. И. Вернадского.
Вынужденный семейными обстоятельствами переехать к старшему брату в Ильинский погост близ Егорьевска, М. Н. Тихомиров служил там в библиотеке, видимо, обрабатывал материалы по истории Дмитровского края и, во всяком случае, продолжал копить наблюдения и размышлять об источниках познания истории народа. Характерно его признание: «Вспоминая об этих временах, я часто думаю, что для меня большим счастьем было знакомство с провинцией, хотя бы и близкой к Москве, потому что только провинция может дать представление о настоящей жизни…»
Зимой 1919 г., в трудное голодное время для Москвы и Подмосковья, М. Н. Тихомиров получил приглашение от своих знакомых А. М. Земского и его жены Надежды, сестры писателя М. А. Булгакова, приехать на библиотечную работу в Самару. Там вскоре М. Н. Тихомиров оказался, в связи с наступлением белых, на полтора месяца новобранцем Чапаевской дивизии. Освобожденный по близорукости, когда миновала непосредственная опасность для Самары, от военной службы, он стал работать в библиотеке, музее, архиве, преподавать. Деятельно участвовал в работе местного научного общества краеведческого типа – Общества истории, археологии и этнографии при Самарском университете. Сблизился с крупным историком древнерусской литературы академиком Владимиром Николаевичем Перетцем и его женой (позднее, в 1943 г. Варвара Павловна Адрианова– Перетц стала членом—корреспондентом АН СССР, возглавила Отдел древнерусской литературы в Пушкинском доме в Ленинграде). Преподавая, М. Н. Тихомиров и сам обучался у них палеографии и текстологии. Именно в это время М. Н. Тихомиров особо проявил себя и в сфере, которую теперь принято называть полевой археографией. Он спас, в буквальном смысле слова жертвуя собой и серьезно заболев, рукописи старообрядческих Иргизских монастырей и архив и семейные вещи Аксаковых, остававшиеся в их родовом имении. Тогда же он готовил к печати статьи по истории селений Самарского края – работы в русле типично краеведческой тематики.
В 1923 г., после закрытия Самарского университета, М. Н. Тихомиров возвращается в Москву, где работает в средних учебных заведениях преподавателем географии и обществоведения. Он интенсивно включается в краеведческую работу и уже тогда начинает последовательно (первоначально несколько лет как внештатный неоплачиваемый сотрудник) изучать и описывать рукописи, прежде всего летописи, в Историческом музее.
Еще в Самаре М. Н. Тихомиров подготовил к печати статью, имеющую прямое отношение к истории города Дмитрова, – «Князь Юрий Иванович Дмитровский», о жизни и трагической кончине дяди Ивана Грозного. Это первый труд ученого по политической истории России XVI в. Тогда уже выработалась и система включения в собственно историческое изложение наблюдений источниковедческого характера. Автограф статьи сохранился лишь в архиве Дмитровского музея. На полях первой страницы рукою автора написано: «В Дмитровский музей родного края. Г. Дмитров. Московской [губернии]», на последней – дата «20 февраля 1922 года».[14]
Вскоре по возвращении в Москву М. Н. Тихомиров стал готовить небольшую книгу о городе Дмитрове. В предисловии к ее изданию, датированном 7 января 1925 г., автор пишет, что этот «небольшой очерк» «в основных своих чертах» был задуман в 1918 г., и работа «была продолжена по возобновлении связи с Дмитровским музеем, в прошлом году», т. е. в 1924–м. В предисловии же отмечается, что история города рассматривается «в экономическом разрезе. История города неотделима от вопросов торговли и промышленности; ими определяется в большинстве случаев рост и падение городов. Попутно я говорю о числе населения и внешнем виде города. Вопросы быта, администрации и политической истории оставлены мною в стороне, так как они заслуживают особого изучения».[15] Эти формулировки, видимо, дань времени, когда официально господствовали взгляды М. Н. Покровского и преимущественное внимание предписывалось уделять истории торгового и промышленного капитала и революционного движения. На самом деле в книге представлена и достаточно широкая история города, и его топография с характеристикой важнейших улиц, площадей, даже зданий, а в примечаниях и в «Библиографии» указана многообразная литература (включая публикации источников) о Дмитрове и его уезде. Небольшая книжка «Город Дмитров. От основания города до половины XIX века» вышла как второй выпуск трудов Музея Дмитровского края в 1925 г.
Книга эта – первая в ряду изданий такой проблематики об отдельных небольших городах – вызвала отклики в печати тех, кто особенно много сил отдавал в то время развитию краеведения. Н. А. Гейнике писал в «Листке краеведа», что «книжка увлекательна для современного читателя, живо интересующегося вопросами экономики», а «для школьного работника… является превосходным пособием». Профессор И. М. Гревс в программной статье 1926 г. «История и краеведение» выделил издание, приглашая «к дальнейшему следованию по этому пути», а в 1927 г. напомнил, что М. Н. Тихомиров «выпустил удачно составленную монографию „Город Дмитров“».[16]
В Москве М. Н. Тихомиров становится деятельным участником работы культурно—исторического отделения (секции) Общества изучения Московской губернии (области) в 1925–1930 гг.[17] Он был с октября 1926 г. секретарем секции, с 1929 г. – заместителем ее председателя, состоял и в издательской комиссии Общества, предложил в 1925 г. образовать комиссию по изучению городов Московского края; с 1929 г., в связи с работой по подготовке историко—географического словаря, он стал председателем президиума историко—географической комиссии. Видимо, М. Н. Тихомиров принимал участие в работе нескольких комиссий, так как, отвечая 2 августа 1930 г. на вопрос анкеты члена Общества, подчеркнул названия нескольких комиссий, в работе которых желал бы участвовать: культурно—исторической, экономической, школьно—краеведческой, искусствоведческой, изучения мелкой промышленности (любопытно, что не названа им комиссия «по изучению г. Москвы».)
М. Н. Тихомиров выступал не раз с докладами (некоторые из них становились основой статей в периодических изданиях «Московский краевед» и «Московский край в его прошлом») и в прениях по другим докладам. Сначала тематика его докладов была связана с историей Дмитрова и Дмитровского уезда. На 1930 г. была запланирована работа по аграрной истории Иосифо—Волоколамского монастыря. Доклады 1928–1929 гг. в значительной мере явились результатом экспедиционной деятельности, предпринятой летом 1928 г. тоже по инициативе М. Н. Тихомирова. Он предложил достаточно детально разработанный план «выборочного обследования селений Дмитровского края» по определенной схеме: «1. Название селений. 2. Местоположение селений. 3. Исторические данные о селении. 4. Взаимоотношения села и деревни. 5. Исчезнувшие села и деревни. 6. Памятники старины, сохранившиеся на местах (архивы, церкви, усадьбы и пр.)» и указал конкретно те «уголки уезда», которые следовало бы обследовать в первую очередь. М. Н. Тихомиров в течение трех недель исследовал – сопоставляя известия летописей, писцовых книг, актов с топографическими и топонимическими наблюдениями – Ольявидовщину (в том числе место битвы 1181 г. на р. Веле), Песношский монастырь, селения, связанные с водным торговым путем, составил карту селений и урочищ конца XVI в., расспрашивал местных жителей, прежде всего старожилов, особое внимание обращая на памятники старинного искусства.
При подготовке историко—краеведческого словаря Московской области предлагалось выделить темы: «Историческое прошлое города», «Культурный облик города», «Благоустройство города», «Культурное влияние города на близлежащий район», «Революционные события в городе», «Выдающиеся уроженцы города». За М. Н. Тихомировым закреплялось руководство работой по составлению исторической части словаря. Он готовил и совещание местных краеведов, занятых обработкой словарных материалов. Уже тогда сказались склонности М. Н. Тихомирова к коллективным трудам, желание привлечь к совместной деятельности специалистов и в центре, и на местах.
Особо следует выделить работу М. Н. Тихомирова по подготовке «Атласа и рабочей тетради по географии Московской области».[18] В разделе атласа «Культурное состояние» предполагалось составить карты и список наиболее интересных музеев области, отметить «все памятники искусства и старины», воспроизвести «виды старинных памятников области», «виды местностей, связанных с революционным движением». В «Объяснительной записке» М. Н. Тихомиров – руководитель работы – рассматривал «Атлас…» как школьно—краеведческое пособие по географии и обществоведению. Планировалось созвать секционные совещания краеведов области и «широкого профиля совещание краеведческих организаций». Однако осуществлению этих намерений помешало преследование краеведческих обществ в 1929–1930 гг.
И М. Н. Тихомиров отошел – во всяком случае, в организационном плане – от собственно краеведческой работы. Перестал заниматься краеведением и его любимый брат – талантливый историк Борис Николаевич Тихомиров, с именем которого связаны достижения калужского краеведения второй половины 1920–х гг. (впоследствии он погиб во время сталинских репрессий).[19]
Деятельность в Обществе изучения Московской губернии отвечала в ту пору многообразию и широте научных и общественных интересов М. Н. Тихомирова, его склонности к комплексному изучению различных типов и разновидностей исторических источников (комплексное изучение источников вообще было характерно для краеведения тех лет) и к конкретному «визуальному» ознакомлению с памятниками прошлого и остатками давней жизни, его потребности в широком распространении научных знаний. Творчеству М. Н. Тихомирова уже тогда было свойственно стремление к синтезу прошлого и настоящего, к выяснению в настоящем следов прошлого, а в прошлом – корней современности.
Просветительско—учебную работу, рассчитанную и на восприятие учащимися средней школы, М. Н. Тихомиров, однако, продолжает. На рубеже 1920–1930 х гг. он много сил отдает учебному кино (по истории, по географии), выступает перед сеансами и произносит дикторский текст в кинотеатре «Баррикады» (напротив зоопарка), печатает методические инструкции в журнале «Учебное кино», консультирует серию фильмов «Московский край».
Учебно—методические задачи ставил М. Н. Тихомиров перед собою и тогда, когда готовил первые статьи уже по истории города Москвы. Они были написаны в помощь учителям, для облегчения им работы при возобновившемся преподавании гражданской истории. В журнале «Преподавание истории в школе» (1936, № 3 и 4) публикуются его очерки «Из истории Москвы» («Начальная история Москвы» и «Рост города в XIV в.»). Пробует силы ученый и в написании литературно—художественных произведений о прошлом Москвы; одно из них – пьеса «Великое смятение (Картины из эпохи восстания 1648 г. в Москве)» сохранилась в его архиве в трех редакциях.
Но вскоре М. Н. Тихомиров приступил уже в исследовательском плане к изучению «древней Москвы». Она стала темой его работы в Институте истории Академии наук: он выступил там с докладом такой тематики, предполагал к концу 1941 г. завершить небольшую книгу «Москва в период феодальной раздробленности». Именно эти подготовительные материалы взял он с собой в Среднюю Азию, куда переехал с эвакуированным университетом. (Не мыслящий себя вне круга учащейся молодежи, профессор М. Н. Тихомиров предпочел ехать не с академическим институтом в более удобный для жизни и буквально заполненный в то время деятелями культуры Ташкент, а в жаркий Ашхабад.) В июле 1942 г. он просил в письме виднейшему тогда москвоведу П. Н. Миллеру «оставить за ним» эту плановую работу, так как «все уже обдумано и частично написано»; и при отсутствии книг его «спасает древняя Москва».[20] Работа по написанию большего объема книги, как «целого произведения», началась с января 1943 г.
Подготовка этой книги может рассматриваться и как результат предшествующих трудов ученого, а также и как существеннейшая часть занимавшего его в те годы исследования о городах средневековой Руси. Несомненно воздействие очень плодотворной деятельности конца 1930–х гг., когда М. Н. Тихомирову пришлось определять информационные возможности всего основного массива письменных источников в отечественной истории до XIX в. (в период подготовки учебного пособия по источниковедению, где охарактеризованы важнейшие памятники письменности, содержащие сведения о прошлом Москвы, и где приведено в виде примеров немало ссылок на факты, отражающие именно московские события) и методику их исследования.
К тому времени у М. Н. Тихомирова уже оформилось социологическое представление о типологии средневекового города, о «городском строе» Древней Руси, имевшем, как он полагал, много общего с такими же явлениями в других европейских странах, о месте средневекового города в социокультурной среде.
Все в большей мере утверждалось у М. Н. Тихомирова и представление о характере источниковой базы подобного исследования. Уже его личный опыт ознакомления с прошлым города Дмитрова и его уезда, селений Самарщины, опыт историографии (прежде всего труд И. Е. Забелина о Москве), опыт краеведения убеждали в том, что нельзя ограничиваться письменными источниками, тем более что современных событиям памятников письменности XII–XV вв. известно крайне мало. М. Н. Тихомиров привлекает и письменные источники более позднего времени (не только поздние списки ранее созданных памятников, но и сочинения последующих веков), словесные устные источники – фольклор, топонимику, этимологию разговорной речи, особенно ее архаизмов, изобразительные и вещественные памятники. Использовались им также и приемы извлечения ретроспективной информации, визуального наблюдения над уцелевшими остатками старины. М. Н. Тихомиров придавал большое значение природно—географическим условиям в жизни общества, местным, даже, казалось бы, малозначительным природным особенностям.
М. Н. Тихомиров воспринимал прошлое не умозрительно, отнюдь не только по книгам и архивным документам. Он ощущал внутреннюю потребность видеть то, о чем пишет. Исторические явления существовали для него всегда в определенной естественно—географической среде и бытовом окружении. М. Н. Тихомиров объездил или исходил пешком многие места нашей страны. Он старался проверить de visu данные литературы и народных преданий, выявить границы и внешние отличительные черты давних поселений, охарактеризованных в его трудах. И заносил эти наблюдения в путевые записи, которые делал ежедневно, пока свежи впечатления. Ему не нравились скорые «туристские» наскоки. Он предпочитал вдумчиво и внимательно ознакомиться с местностью, с памятниками старины, приглядеться к новым для него людям, к их обычаям; и в краеведческом музее он начинал знакомство с отдела природы, выясняя для себя влияние ее на местный бытовой уклад (мне довелось наблюдать все это во время совместной поездки в Великий Устюг и Сольвычегодск летом 1951 г.).[21]
Подготовка монографий о древнерусских городах и о древней Москве велась, по существу, одновременно, что обогащало осмысление обоих комплексов проблем: развития городской жизни в XI – первой половине XIII в. (на примере многих городов и разных регионов Восточной Европы) и во второй половине XIII–XV в. (на примере уже одного, но крупнейшего города). Для обеих книг характерно всестороннее исследование средневекового города с акцентами на социо—экономические и культурные аспекты. Книги, вышедшие в издательстве Московского университета одна за другой («Древнерусские города» в 1946 г.; «Древняя Москва» в 1947 г.), воспринимались как некое единство.
Сходство обеих монографий обнаруживается не только в подходе к историческим явлениям и источникам информации о них, но и в самом распределении материала по разделам и внутри разделов, во «внутреннем строе» изложения, даже в манере его: насыщенность фактографическими наблюдениями и четкость обобщения социологического порядка, строгая последовательность, даже повторяемость, элементов построения разделов; простота языка с вкраплением цитат или отдельных слов из старинных памятников письменности, часто в переводе автора. Такой научно—литературный стиль (напоминающий об опыте преподавания в школе) обеспечивал доступность книг ученого и для так называемого массового читателя.
Отдельные разделы книг М. Н. Тихомиров, по своему обычаю, публиковал в виде статей, а сведения по истории Москвы обобщил, как и прежде, и в учебно—методическом плане, напечатав три статьи в журнале «Преподавание истории в школе» (1946. № 3, 4, 5). Любопытно отметить, что М. Н. Тихомиров охарактеризовал в статьях для учителей всю историю Москвы до того времени, когда столицей стал Петербург, – последняя статья озаглавлена: «Москва в XV–XVII веках».
В книге «Древняя Москва» восемь глав: «Начало истории Москвы», «Великокняжеская Москва», «Великие князья в борьбе за власть против князей—совладельцев и бояр», «Московская торговля и купечество», «Московское ремесло и московские ремесленники», «Иностранцы в Москве», «Рост и заселение городской территории», «Московское просвещение и литература». В приложении опубликованы четыре повести о начале Москвы и схема города и его окрестностей в XIV–XV вв.
Оба широкомасштабных исследования сохраняли особенности, свойственные краеведческой литературе, где пристальное внимание уделяется топографии и топонимике города, истории отдельных улиц, обстоятельствам и срокам заселения городских районов, быту и укладу жизни различных слоев населения (организации и расположению торгов и ремесленных мастерских, церквам, монастырям и кладбищам и т. д.), памятникам культуры местного происхождения и вообще знаменитым местным памятникам истории и культуры. Такие частности, обычно привлекательные для краеведа, экскурсовода (а сам М. Н. Тихомиров, уже бывший признанным профессором, в послевоенные годы доставлял себе удовольствие, выступая в роли экскурсовода, рассказывая своим ученикам о зданиях и дворах в Китай—городе), имели существеннейшее значение для книги, как и краеведческие работы «частного» порядка, на которые автор ссылался.
И это вообще характерная черта некоторых книг М. Н. Тихомирова, восходящая, думается, к краеведческим началам его творческой биографии. В книге «Древнерусские города» главам типологически обобщающего характера о городском населении, борьбе за городские вольности и внешнем виде городов предшествовала самая большая глава – «Географическое размещение городов», представляющая собой совокупность микроисследований о 65 городах. И позднее, в книге «Крестьянские и городские восстания на Руси XI–XIII вв.» (1955), заметен схожий прием исследования. М. Т. Белявский проникновенно напишет об этом в статье «Памяти большого ученого»: «Это настоящий сборник великолепных маленьких монографий о восстании в разных городах и землях Древней Руси, монографий, показывающих, как нужно искать и находить источники там, где, казалось бы, никаких шансов на это нет; как их использовать и как писать кратко, ярко, убедительно и интересно».[22] Важно заметить, что во введении к этой книге сам М. Н. Тихомиров пишет: «Эта работа основана на длительном и внимательном изучении источников. Но автор ее ставил перед собой не только исследовательские, но и популяризаторские задачи…»[23] Такие же задачи стояли перед ним и при подготовке книг о древнерусских городах и Москве. Но подобные приемы – и обращения к источникам, и описания исторических явлений – заметны и в более академической по стилю изложения книге «Россия в XVI столетии», подготовленной к печати уже незадолго до кончины М. Н. Тихомирова. В основе книги начала 1960 х гг. – университетский спецкурс 1950–х гг., когда на лекции для цитирования Михаил Николаевич приносил не только издания источников (летописей, писцовых книг, актов), но и работы краеведов с закладками, пометами на полях и между строк. Так он приучал молодежь к уважительному отношению к этой литературе.
Ученый закрепил основные свои выводы и наблюдения и в главах готовившегося к печати первого тома академического издания «Истории Москвы» (книга вышла в свет в 1952 г.). М. Н. Тихомиров выступил 9 сентября 1947 г. с докладом «Первые два века Москвы» на общем собрании Отделения истории и философии АН СССР, посвященном 800–летию Москвы, читал публичные лекции о Москве и ее роли в образовании централизованного государства (в Политехническом музее в 1947 г. и в 1951 г., в Московской партийной школе). 6 июня 1954 г. академика М. Н. Тихомирова попросили выступить при открытии памятника Юрию Долгорукому в Москве; 23 ноября 1954 г. об истории Москвы он говорил в Доме пионеров. В личном архиве его сохранились краткие тезисы этих выступлений (М. Н. Тихомиров не имел дара ораторской импровизации и обычно готовился к публичным выступлениям; но разговорный его язык отличался образностью, меткостью и точностью характеристик).
В середине 1940–х гг. формируется школа учеников М. Н. Тихомирова, готовивших под его руководством дипломные сочинения и диссертации. И нетрудно обнаружить неугасающий интерес и учителя, и учеников к тематике по истории Москвы, к историческим сочинениям, написанным в Москве. Особо следует выделить диссертацию Дины Исааковны Тверской, ставшую основой ее книги «Москва второй половины XVII века – центр складывающегося Всероссийского рынка» (1959), изданной под редакцией академика М. Н. Тихомирова. Много сделала для изучения Москвы Д. И. Тверская и как музейный работник – автор музейных экспозиций и теоретик музейного дела. Накануне своей кончины 10 августа 1975 г. она готовила статью и доклад на тему «М. Н. Тихомиров и музеи», основанные на привлечении и архивных материалов.[24]
Проблемы истории средневекового города и особенно Москвы той поры привлекают внимание ученого и позднее. Накапливается новый фактический материал, возникают новые соображения, формулируются новые обобщающего характера наблюдения. И снова одно за другим выходят исследования: «Древнерусские города» (1956) и «Средневековая Москва в XIV–XV веках» (1957).
В предисловии к новой книге о Москве М. Н. Тихомиров писал, что исследование основано на книге «Древняя Москва», «но оно не является просто переработкой более раннего текста». Задача той книги была: показать, что Москва впервые названа в летописях уже городом и развивалась как все возрастающий город, связанный и с международным обменом. Но «теперь нет необходимости эту мысль доказывать, так как она уже принята в нашей исторической литературе». И потому «основная задача» новой книги – «более или менее всестороннее освещение жизни русского средневекового города XIV–XV столетий. Исследование ограничено рамками этих столетий, потому что предшествующие века в истории Москвы освещены только немногими письменными свидетельствами и археологическими находками, сделанными на ограниченной территории». С конца же XV в. начинается для Москвы «новый период». Внешние показатели этого: строительство Кремля и переустройство посадов при Иване III; в области политической истории – и для истории России и для истории Москвы – присоединение Новгорода и падение татарского ига.
Построение и распределение материала новой книги заметно отличается от книги 1947 г. Там сведения о ремесле и ремесленниках приведены в одной небольшой главе; в книге же 1957 г. две главы: «Московское ремесло» и «Ремесленное население Москвы. Черные сотни и слободы». Значительно больше материала приведено о торговле и московском купечестве, о московском просвещении и литературе. Появились новые главы – «Московское боярство», «Митрополичий двор. Церкви. Монастыри. Духовенство», «Классовая борьба и восстания черных людей», «Городские бедствия и происшествия». Приложен указатель географических, этнографических и топографических названий. В то же время исключено приложение с повестями о начале Москвы.
Мартом 1956 г. датирована записка М. Н. Тихомирова о составлении «Московского некрополя».[25] Он, видимо, знал то, что сделано было в этом направлении П. Н. Миллером и другими москвоведами. В записке предлагалось составить «полный список захоронений выдающихся лиц, похороненных в Москве, памятники или могилы которых сохранились до настоящего времени». Отмечая особое значение надгробных надписей как важных источников по истории культуры и о прошлом Москвы, М. Н. Тихомиров считает необходимым цитировать их в описании памятников, а «наиболее замечательные могилы» фотографировать. «Московский некрополь» должен был стать и «своего рода охранным документом».
Первый том издания, по его мнению, следовало посвятить захоронениям в Кремле, на Красной площади, в Китай—городе, «дальнейшая работа проводится по отдельным кладбищам». Однако замысел этот остался тогда неосуществленным.
М. Н. Тихомиров, издавна тесно связанный с музеями, активно участвовал в работе Музея истории и реконструкции г. Москвы (в частности, выезжал на места вновь открытых старых зданий или фрагментов их и приглашал на такие консультации своих учеников), в создании Музея имени Андрея Рублева. Он помог сохранению основных принципов экспозиции Оружейной палаты, утверждая в выступлении на совещании 1955 г., что Оружейная палата «создает впечатление колоссального богатства и колоссальной заботы о собирании вещей».[26] М. Н. Тихомирова волнуют не только судьбы музеев и памятников истории и культуры, но и то, что у научной молодежи не воспитывается потребность в познании этого. В статье 1956 г. о подготовке молодых ученых к исследовательской работе он с огорчением и недоумением даже замечает: «…знакомство с памятниками старины, столь многочисленными в Москве, считается необязательным для историков. Иной аспирант—историк просидит в Москве три года и за это время ухитрится ни разу не повидать московские исторические памятники; например, пишет о 1905 годе и не побывает на Красной Пресне».[27]
Темы «История Москвы» и «Памятники Москвы» и в дальнейшем сопутствуют творческим устремлениям М. Н. Тихомирова. Москве и Московскому краю отведено существенное место и в его фундаментальном труде историко—географического характера «Россия в XVI столетии». Эта монография вышла в том же 1962 г., что и небольшая книга «Краткие заметки о летописных произведениях в рукописных собраниях Москвы» – результат неутомимых изысканий в течение сорока лет. Книга эта, по мысли М. Н. Тихомирова, должна была стать «путеводной нитью для других исследователей».
Готовил к печати М. Н. Тихомиров (с помощью Н. Н. Покровского, ныне члена—корреспондента АН СССР) и описание собранной им коллекции рукописей. Описание части этой коллекции – трехсот рукописей – опубликовано было уже после кончины ученого, в 1968 г. Эту ценнейшую коллекцию собиратель еще при жизни передал в дар Сибирскому отделению Академии наук СССР. Именно академик Тихомиров стоял у истоков возрождения славных традиций дарения народу и государству замечательных частных коллекций. Ученый был убежден, что переселенцы берут с собой на новые места самое дорогое – книги и иконы; поэтому стал инициатором организации археографических экспедиций в Сибири – в результате произошло то, что позднее назовут «археографическим открытием Сибири».[28] «Тихомировское собрание» в Новосибирске (рукописи, старопечатные книги, иконы, подбор палеографических пособий) и поныне остается научной опорой развернувшихся там исследований истории народной культуры.
В первой половине 1960–х гг., благодаря статье М. Н. Тихомирова о библиотеке московских государей, опубликованной в журнале «Новый мир»,[29] возродился интерес и серьезных ученых к этой таинственной сокровищнице древних рукописных книг на греческом, латинском и древнееврейском языках. Вопросы эти обсуждаются на заседаниях общественной комиссии, возглавляемой М. Н. Тихомировым, на страницах еженедельника «Неделя» и в других изданиях.[30] Возвращается он и к теме о начале московского книгопечатания: опять—таки, как и в исследовательском плане, так и в научно—популяризаторском. М. Н. Тихомиров был научным руководителем работы по вскрытию гробниц Ивана Грозного и его сыновей в Архангельском соборе Московского Кремля, выступал об этом с докладами, статьями в газетах. Особенно памятна яркая статья «Последние из рода Калиты»[31] в газете «Известия», перепечатанная посмертно в одной из книг его избранных трудов. Академик М. Н. Тихомиров до конца дней своих оставался исследователем и просветителем, пропагандистом исторических знаний в широких слоях народа.
В 1967 г. именем М. Н. Тихомирова названа улица в Москве, в районе новостроек, в Медведкове (сам Михаил Николаевич был противником изменения старых и привычных названий улиц). В 1969 г. установлена памятная доска на высотном доме на Котельнической набережной, где ученый жил с 1954 г. и где находилось «Тихомировское собрание» памятников культуры. Именем Тихомирова назвали аудиторию в здании исторического факультета Московского университета (сначала в старом, а затем в новом здании) и установили мемориальную доску. На титульном листе «Археографического ежегодника», начиная с выпуска 1968 г., значится: «Основан в 1957 г. академиком М. Н. Тихомировым». С 1968 г. ежегодно проводятся и Тихомировские чтения – пленарные заседания или конференции Археографической комиссии, посвященные жизни и деятельности ее основателя, актуальным проблемам археографии и близких к ней наук, изучающих документальные памятники.
Академик Михаил Николаевич Тихомиров любил свой родной город, гордился тем, что он коренной москвич, история Москвы оставалась сквозной темой его творчества. И москвичи могут гордиться делами и славой своего земляка, еще при жизни ставшего классиком нашей исторической науки.
Археологические исследования установили, что территория Москвы была заселена с древнейших времен, но на страницах письменных источников Москва появляется очень поздно, только под 1147 годом. Первые известия о Москве неизменно дают понять, что перед нами небольшой окраинный пункт на западной границе богатой Владимиро—Суздальской земли. В то же время, нет никаких оснований утверждать, что в 1147 году Москва была совсем новым поселением. Летопись говорит о ней как о пункте небольшом, но так или иначе населенном. «Приди ко мне, брате, в Москову», – приглашает Юрий Долгорукий своего союзника Святослава Ольговича. И тот вместе с сыном и небольшой дружиной приехал в гости к Юрию на праздник Похвалы Богородицы. На другой день Юрий устроил обильное угощение для приезжих и поднес Святославу с его спутниками большие дары. «Обед силен», устроенный Юрием для гостей, общее веселье, обмен дарами, – все это предполагает, что Москва была удобным местом для встречи почетных гостей, где было достаточно припасов и хмельных напитков для шумного и сытного пиршества. Итак, история Москвы становится известной только с 4 апреля 1147 года,[33] но начинается она раньше, имеет свой предысторический период, может быть, уходящий корнями в самое отдаленное прошлое.
Раннее заселение территории Москвы устанавливается находками, сделанными в разных частях города. При постройке здания Оружейной палаты в Кремле были обнаружены две массивные серебряные витые шейные гривны; при устье ручья Черторыя (дворец Советов) и у Симонова монастыря найдены арабские диргемы IX века. Это первый показатель того, что бассейн Москвы—реки рано был втянут в торговые связи с отдаленными странами Востока. Люди, владевшие арабскими монетами, жили в разных концах обширной территории, занятой современным городом. Говорить о существовании Москвы в IX веке как города неосторожно, но можно положительно утверждать, что район Москвы в это столетие был уже заселен.
Свидетелями древней жизни на территории Москвы являются городища. Одно из них находилось у Андроньева монастыря, при впадении ручья Золотой Рожок в Яузу, другое у церкви Николы в Драчах, или Грачах. Эта церковь стояла на «холме угловом при двух лощинах, орошенных течением Неглинной и ручья».[34]
Район Москвы представлял значительные удобства для поселенцев. Вдоль реки здесь тянулись большие заливные луга, густые сосновые леса давали хороший строительный материал.
Славяне нашли в районе Москвы относительно редкое население, передавшее им свои или более древние названия значительных рек, тогда как мелкие реки и озера были прозваны славянами заново. Такой вывод становится еще более обоснованным, если только мы обратимся к более детальному изучению московской топонимики. В пределах самой Москвы мы найдем несколько маленьких речек с названиями, которые трудно объяснить из славянского языка. Таковы речка Пресня с Бубной, речка Сара, приток Яузы – Чечера, Сетунь, Неглинная.
Перед нами очень важное явление, указывающее на непрерывность устной традиции в передаче названий рек на территории ранней Москвы. Древние названия небольших речек могли сохраниться только при условии существования постоянных поселений в ее районе, иначе эти речки остались бы безымянными или получили бы прозвище от новых поселенцев. Относительная заселенность московской территории говорит о возможности существования здесь какого—то населенного пункта, городка или ряда городков задолго до XII века.
Два больших племени восточных славян оказали решительное влияние на заселение Залесской земли – кривичи и вятичи. Граница между теми и другими выяснена археологическими исследованиями. Поселения вятичей были выдвинуты на север, до реки Москвы, течение которой очерчивает примерные границы вятических поселений. Севернее ее жили кривичи, южнее вятичи. Однако в районе Москвы поселения вятичей переходили речную границу на север, вторгаясь в кривическую зону большим мешком. По заключению А. В. Арциховского, «Московский уезд за исключением небольшого куска на севере был весь вятическим».[35] Ясно, что славянское население пришло в район Москвы с юга. Москва была городом вятичей.
Таким образом, Москва—река очерчивает границу между двумя лесными зонами, являясь в то же время границей между вятичами и кривичами.
В позднейшее время (XIV век) мы сталкиваемся с тем, что земли к югу от Москвы считались рязанскими. К их числу принадлежали Лопасня и Коломна.
Рязанская земля, как это доказал А. В. Арциховский, признавалась страной вятичей. Рязань была вятическим городом. Она была крупнейшим центром племени, почему поздние летописи и считают возможным заменять ставшее непонятным слово «вятичи» привычным словом «рязанцы».[36] Принадлежность территории Москвы к земле вятичей, возможно, объясняет нам и замечательную языковую особенность московского говора – аканье, которое сближает его с южнорусской диалектической ветвью, хотя наиболее древние и культурные города северо—восточной Руси расположены в современной области окающих говоров. Московское аканье, вероятно, явление древнее, находящее себе объяснение в заселении московской территории вятичами.
Тем не менее, в первом известии 1147 года, которое нами было приведено выше, Москва оказывается городом, принадлежавшим не рязанским, а ростово—суздальским князьям. Слова «приди ко мне, брате, в Москову» не оставляют никакого сомнения в том, что Москва была городом Юрия Долгорукого. Позже Москва неизменно оказывается во владении также ростово—суздальских, а не рязанских князей, хотя ближайшие Лопасня и Коломна до конца XIII века остаются рязанскими волостями. Позднейшие легенды считали Юрия Долгорукого основателем города Москвы, но те же легенды помнили о еще более раннем московском владельце, о боярине Стефане Ивановиче Кучке. На легендах о Кучке не стоило бы долго останавливаться, если бы не было надежды обнаружить в них какое—то зерно старых воспоминаний о первоначальной Москве. Предания о Кучке дошли до нас в двух поздних повестях, или сказаниях, о начале Москвы. Одна из этих повестей носит название «О начале царствующего великого града Москвы, како исперва зачатся». Она начинается рассуждением о том, что древний Рим возник на крови, а потому и Москва, как третий Рим, также возникла «по кровопролитию же и по закланию кровей многих». В доказательство этому приводится следующий рассказ:
«В лето 6666, т. е. в 1158 году, великий князь Юрий Владимирович шел ис Киева во Владимир град к сыну своему Андрею Юрьевичу, и пришел на место, где ныне царствующий град Москва, по обеим сторонам Москвы—реки села, красныя. Этими селами владел тогда боярин некий богатый имянем Кучка Стефан Иванов. Тот Кучка очень загордился и не почтил великого князя подобающею честью, какая полагается великим князьям, но и поносил его к тому же. Князь великий Юрий Владимирович, не стерпя его хулы, повелевает того боярина схватить и смерти предать и сыновей его, Петра и Акима, молодых и очень красивых, и единственную дочь, такую же красивую, именем Улиту, отослал во Владимир к сыну своему, князю Андрею Юрьевичю. Сам же князь великий Юрий Владимирович взошел на гору и обозрел с нее очами своими там и здесь по обе страны Москвы—реки и за Неглинною. И полюбил же села оныя и повелел на том месте вскоре сделати малый деревянный город и прозвал Москва город по имени реки, текущей под ним. И потом князь великий уехал во Владимир к сыну своему князю Андрею Боголюбскому и сочетал его браком с дочерью Кучковою. И велел сыну своему князю Андрею Боголюбскому град Москву людьми населить и распространить».[37]
Далее говорится об Андрее Боголюбском, о его убийстве и наказании убийц.
Известна и другая повесть, которая носит все черты народного устного сказания, какой—то исторической песни. Порой эта повесть сбивается на песенный лад, с типичными оборотами народной поэзии. Она начинается словами: «И почему было Москве царством быть и хто то знал, что Москве государством слыти».
Повесть рассказывает, что на берегах реки Москвы когда—то стояли «села красные хороши» боярина Кучки и его двух сыновей Кучковичей. Князь Данило убил Кучку, а двух его сыновей за их красоту взял к себе во двор, пожаловал одного в стольники, а другого в чашники. Братья понравились княгине Улите Юрьевне и сделались ее любовниками. Преступная связь должна была обнаружиться, и Улита вместе с Кучковичами задумала убить князя. Братья напали на князя во время охоты. Спасаясь от преследования, Данило подбежал к реке Оке и умолял перевозчика перевезти его на другой берег реки, обещая подарить дорогой перстень. Перевозчик потребовал положить перстень на весло, а сам оттолкнул лодку и оставил князя на берегу. В отчаянии Данило побежал вдоль Оки. Наступил вечер «темных осенних ночей». Не зная, куда укрыться, князь влез в сруб, где был похоронен мертвец, и заснул, забыв страх «от мертвого». Кучковичи были в отчаянии, что упустили князя живым, но злая княгиня Улита дала им любимого княжеского пса – «выжлеца». Пес показал дорогу к срубу, «и забив пес главу свою в струбец, а сам весь пес в струбец не вместися». Кучковичи нашли и убили князя, брат которого Андрей Александрович отомстил убийцам и воспитал Ивана, сына Даниила.[38]
Древнейшие летописи ничего не знают о боярине или тысяцком Кучке, но его дети, Кучковичи, и Петр, «зять Кучков» – лица исторические. Они составили заговор против Андрея Боголюбского и убили его в 1174 году. Начальник же убийцам был Петр, Кучков зять, Анбал Ясин ключник, Яким Кучкович, сообщает Ипатьевская летопись.[39] Повесть о начале царствующего града Москвы делает Петра и Акима братьями, а их отцом боярина Кучку. Но можно ли сомневаться в том, что боярин Кучка действительно существовал, если нам известен его зять и сын» Видимо, это была сплоченная и сильная боярская семья, настоящий род Кучковичей, оставивший по себе прочную память в народных преданиях. Еще долго после убиения Андрея Боголюбского ходили легенды о Кучковичах, записанные не позже середины XV века. Рассказывали, что Всеволод Большое Гнездо отомстил за убитого брата: «Кучковичей поимал, и в коробье сажая в озере истопил».[40] Предание о гибели Кучковичей прочно держалось в людской памяти и даже в XIX веке поблизости от Владимира показывали болотистые озера, по поверхности которых передвигались плавучие торфяные островки – их считали коробьями с останками проклятых Кучковичей.
Имя Кучки осталось не только в легендах, но и в названиях местностей. В XIV веке в Суздальской земле упоминается волость «Кучка». Тогда же в Москве существовало урочище «Кучково поле» в районе позднейших Сретенских ворот. Но самое важное то, что еще во второй половине XII века Москва носила двойное название: «Москва, рекше Кучково»,[41] иными словами «Москва, то есть Кучково». Таким образом, предание, записанное в XVI–XVII веках, сохранило отзвук какого—то действительного события, связанного с именем Кучки, которого народное предание считает первым владельцем Москвы. В высокой степени примечательно само название «Кучково», с окончанием на о, как обычно называют до сих пор села в Московской области, да и вообще в России. «Села красные» боярина Кучки («Кучково село») – это историческая реальность. Позже на месте боярской усадьбы возник княжеский городок Москва. Была ли связана с этим какая—либо личная трагедия первого московского владельца Кучки или нет, этого мы достоверно не знаем, но упорная традиция о насильственном захвате Москвы суздальскими князьями, возможно, опирается на действительные факты. Напомним здесь, что Кучково поле в Москве находилось поблизости от реки Неглинки и городища Николы на Драчах. Нет ничего невероятного в том, что легендарный Кучка был одним из вятических старшин или князьков, отстаивавших свои земли от притязаний Юрия Долгорукого.
Место для нового городка, по—видимому, было выбрано не сразу. В так называемой Тверской летописи сообщается, что в 1156 г. «князь великий Юрий Володимеричь заложи градъ Москьву на устни же Неглинны, выше рекы Аузы». С. Ф. Платонов не доверяет этому известию, видя в нем позднейшее припоминание, так как в 1156 году Юрий Долгорукий находился на юге Руси и не мог строить городок на Москве.[42] Но ошибочная дата не мешает считать факт построения городка Юрием Долгоруким действительным. Ведь на Юрия как на основателя города Москвы упорно указывало предание. Особое внимание обращают на себя слова летописи о том, что город был поставлен выше реки Яузы. Автор записи каким—то образом связывал устье Яузы с известием о поставлении городка на устье Неглинной. Между тем в Москве еще в XVII веке существовало предание, что первоначальный «градец малый», приписываемый легендарному Мосоху, был поставлен на устье Яузы. Он находился там, «где теперь стоит на горе той церковь каменная святого и великого мученика Никиты», – говорит предание.[43] Высокий холм с церковью Никиты мученика, прекрасным памятником XVI века, и теперь возвышается над берегом Москвы.
Поселения вятичей на территории Москвы не отличались крупными размерами, так как бассейн Москвы—реки долгое время оставался глухим уголком, о котором молчат наши источники. В известии 1147 года Москва появляется на страницах летописи наряду со многими другими городами, о которых раньше не упоминалось, хотя нет основания думать, что этих городов ранее не существовало.
В 1147 году Святослав Ольгович шел к Москве уже по проторенной дороге. От Карачева он двинулся на север к Козельску, из Козельска к Оке, остановившись в Лобыньске при впадении реки Протвы в Оку. Здесь он получил предложение от Юрия Долгорукого – «Смоленскою волость воевати», и, действительно, пошел походом на верховья Протвы, откуда отправился в Москву. Комментируя летописные известия о Москве, С. Ф. Платонов правильно отмечает ее пограничное положение.[44] Москва занимала крайнее положение на западе Владимиро—Суздальской земли, дальше уже начиналось Смоленское княжество, к югу за Окой лежали земли черниговские, а на юго—востоке – рязанских князей. Путь из Владимира шел по Клязьме до ее верхнего течения, а отсюда поворачивал на юг к Москве, вероятно, по Яузе, как это отметил еще И. Е. Забелин, указавший на существование села Мытищи в том месте, где между Яузой и Клязьмой лежит водораздельный участок, который проходили «волоком». Поэтому первоначальное местонахождение городка на Яузе становится довольно вероятным. Здесь кончался путь от бассейна Клязьмы к Москве—реке. Низкий лужок, примыкавший с востока к Китай—городу, еще в XVI веке назывался Пристанищем, а гора на правом берегу Яузы у церкви Николы—Воробьино именовалась Гостиной горой.[45]
В XII веке район Москвы начинает привлекать к себе все большее количество поселенцев. К этому времени относятся «красные села» боярина Кучки, усадьбу которого надо искать где—нибудь в районе позднейшего «Кучкова поля», у позднейших Сретенских ворот, поблизости от которых находилось Городище у церкви Николы на Драчах. Построение города на устье Неглинной – это третий этап в начальной истории Москвы, результат княжеской деятельности Юрия Долгорукого. Вероятное название нового города – Москов или Московь—городок, как называет Москву первое летописное известие. Позже одерживает верх привычная форма, связанная с названием реки Москвы.
В XII веке Москва упоминается редко и обычно в связи с военными событиями – явный признак того, что она не выросла еще в сколько—нибудь значительный пункт. Город продолжает сохранять значение крайнего оплота Владимирского княжества на его западной окраине, передового пункта по отношению к Рязанской земле. Обычная дорога из Рязани во Владимир шла кружным путем по Москве—реке и далее по Клязьме, так как Владимир и Рязань разделяли непроходимые леса и болота. Это своеобразное положение Москвы как передаточного пункта между Рязанью, Черниговом и Владимиром становится все более заметным во второй половине XII века. В 1175 году Москва была местом остановки князей, претендовавших на владение Владимиро—Суздальской землей по смерти Андрея Боголюбского.[46] Один из них поехал из Москвы в Переяславль Залесский, другой направился во Владимир.
В 1207 году князь Всеволод Большое Гнездо предполагал идти походом на Чернигов. Местом для сбора сыновей Всеволода сделалась Москва. Сюда пришел Константин, княживший в Ростове, сюда пришли и другие сыновья Всеволода: Юрий, Ярослав и Владимир.
Итак, дороги из Владимира, Переяславля и Ростова ведут к Москве. Тут есть возможность прокормиться и отдохнуть пришедшим воинам перед новым походом. Москва начала XIII века – уже не просто пограничный пункт, а удобное место для сбора и отдыха войска, база для действий против черниговских князей. В Москву должны были прийти и рязанские князья, шедшие вверх по Оке. Узнав об измене рязанских князей, Всеволод переменил свой план и вторгся в Рязанскую землю.[47] Исходным пунктом для этого вторжения была Москва. В свою очередь, рязанские князья, нападая на Владимиро—Суздальскую землю, прежде всего обрушиваются на Москву и разоряют ее окрестности.[48] Москва упоминается каждый раз, когда речь идет о борьбе владимирских и рязанских князей.
Известия о Москве XII–XIII веков очень немногочисленны, но за скудными летописными строками уже можно различить признаки ее экономического роста. Рассказывая о нападении на Москву рязанского князя Глеба в 1177 г., летописец роняет драгоценные слова: «Глеб на ту осень приехал на Московь и пожег город весь и села».[49]
Значит, Москва не просто село или неукрепленный посад, а крепость («город»), к тому же еще окруженная селами.
Выросшее значение Москвы становится особенно заметным в начале XIII века. Сыновья Всеволода таким образом разделили между собой отцовские земли: старший, Константин, сел в Ростове, второй, Юрий – во Владимире, третий, Ярослав – в Ярославле. Четвертым по старшинству был Владимир; он выбрал своим стольным городом Москву, принадлежавшую к уделу Юрия.
Вопрос о владении Москвой имел немалое значение в распрях между наследниками Всеволода. Поход Юрия и Ярослава против их старшего брата Константина закончился заключением мирного договора. Владимир не был пассивным зрителем междоусобной войны между старшими братьями, а пытался прочно утвердиться в Москве и даже расширить свои владения. Вместе с дружиной и москвичами он подступил к Дмитрову, жители которого мужественно защищались и отбили нападение. Владимир осаждал Дмитров «с москвичи и с дружиною своею». Термин «москвичи» звучит многознаменательно. Конечно, это не только горожане, но в то же время и не одни землевладельцы со своими вооруженными отрядами.
Чтобы принудить Владимира покинуть Москву, Юрий был вынужден просить помощи у братьев и начать осаду Москвы. Только тогда Владимир согласился вести переговоры и покинул город.[50]
В известии о взятии Москвы татарами в 1237 году еще яснее выступает перед нами значение Москвы как крупного города. «Взяли Москву татары, – пишет летописец, – и воеводу убили Филиппа Нянка за правоверную хрестьянскую веру, а князя Володимира взяли в плен, сына Юрьева, а людей перебили от старцев и до грудных младенцев, а град и церкви святые сожгли и монастыри все, села пожгли и захватили много имущества».[51] Московский князь Владимир, названный в известии 1237 года, – это малолетний сын великого князя Юрия Всеволодовича, племянник первого московского князя Владимира.
Крепость («град»), церкви, монастыри, села, много имущества («именья») – все это черты, рисующие богатый и населенный город, несомненные показатели благосостояния Москвы. Между тем точность записи и осведомленность ее автора не подлежат сомнению, ведь только хорошо осведомленный человек мог запомнить имя и прозвище воеводы Филиппа Нянка, который нигде более в летописи не упоминается и ничем, кроме защиты Москвы, не замечателен.
Известие о разорении Москвы татарами дает нам еще одну любопытную деталь, указывающую на тесную связь Москвы с владимирскими князьями. Ведь малолетний московский князь был сыном великого князя владимирского Юрия Всеволодовича. В числе других отрядов Залесской земли отряд москвичей ходил против татар к Коломне, откуда после поражения русских князей князь Всеволод Юрьевич бежал во Владимир, «а москвичи к Москве».[52] Татары шли буквально по их пятам. Взяв Москву, они повернули прямо на Владимир, так как Москва была соединена с ним кратчайшим и удобнейшим путем по Клязьме.
Близость Москвы к Владимиру объясняет нам и попытку нового московского князя Михаила Ярославича Хоробрита захватить в свои руки владимирское княжение. Михаил был младшим сыном Ярослава Всеволодовича. В некоторых источниках он именуется как «князь Михаила Ярославич московский».[53]
Опираясь на Москву, Михаил выгнал из Владимира своего слабого дядю Святослава Всеволодовича и захватил в свои руки великое княжение. В 1248 г. Михаил погиб в битве с литовцами и был похоронен во Владимирском Успенском соборе епископом Кириллом.[54]
Кратковременное княжение Михаила в Москве оставляет особый след в положении этого города среди других русских городов середины XIII века.
Михаил Хоробрит первый показал, что ближайшая дорога к великокняжескому столу во Владимире лежит из Москвы, которая была стратегическим путем с запада к бассейну Клязьмы.
После сообщения о смерти Михаила Хоробрита известия о Москве надолго пропадают со страниц летописи, появляясь вновь только под 1282 годом в связи с рассказом о междукняжеских смутах между великим князем Дмитрием Александровичем и его братом Андреем. В Переяславль, где засел Дмитрий, пришли тверичи, москвичи и новгородцы. Во главе москвичей стоял младший из сыновей Александра Невского князь Даниил. Никоновская летопись называет его великим князем Московским, но более ранние летописи говорят кратко: «Князь Данило Александровичь с москвичи». Кажется, надо понимать так, что Даниил пытался утвердиться в Москве с помощью москвичей, желавших иметь особого князя, но был ли он уже в 1282 г. московским князем или нет, достоверно не известно. У нас есть другое свидетельство, по которому Даниил утвердился в Москве значительно позже.[55] Супрасльская летопись, сообщая о кончине Даниила, добавляет, что он «княжив лет 11», слова, пропущенные в других летописях.[56]
Поскольку мы знаем, что Даниил умер в 1303 г., началом его московского княжения надо положить 1292 г. Правда, Степенная книга уверяет, что Даниил получил в наследство от отца Москву, где и возрос, но это только отголосок поздних преданий о Данииле и Москве XIII века, так как книга была составлена при Иване Грозном, почти через три столетия после смерти основатели династии московских князей. Единственным ценным указанием жития можно считать свидетельство, что Даниилу было два года, когда умер его отец, Александр Невский. Следовательно, Даниил родился около 1261 г.[57]
Окончательное утверждение Даниила в Москве, если верить Супрасльской летописи, произошло только около 1292 г. Это стояло в тесной связи с новой княжеской усобицей, разыгравшейся в 1293 году. Результатом усобицы было появление в Северной Руси татарского царевича Дуденя (Туденя) и разорение 14 русских городов. В их числе была Москва, так как на этот раз Даниил поддерживал великого князя Дмитрия Александровича, вновь вызвавшего ханский гнев. Татары пришли к Москве от Переяславля Залесского «и Московского Даниила обольстиша» (т. е. обманули), ворвались в Москву и разорили ее с окружающими селами.[58]
В словах «и Московского Даниила обольстиша» чувствуется какое—то удивление перед тем, что удалось обмануть даже опытного Даниила Московского. Вскоре после Дуденевой рати Дмитрий умер; из сыновей Александра Невского остались в живых только Андрей и Даниил. С этого времени московский князь начинает проявлять большую политическую активность. В 1297 г. на княжеском съезде во Владимире в присутствии ханского посла Даниил выступал совместно с тверским князем Михаилом Ярославичем и переяславским князем Иваном Дмитриевичем. Москва со своим князем Даниилом Александровичем вступает в ранг крупных русских городов. Начинается новый период в истории Москвы. Московский князь делается крупной политической фигурой, и это тотчас же сказывается в расстановке княжеских сил.
В 1301 году князья съехались в Дмитрове и заключили между собою мир. Только переяславский князь Иван Дмитриевич не договорился с Михаилом Тверским. Через два года Иван Дмитриевич умер «и благословил в свое место Даниила Московского в Переяславли княжить», «того бо любляше паче инех».[59] Так владения Московского князя сразу сильно расширились. Вместе с Переяславлем к московским князьям должен был отойти и Дмитров, имевший важное торговое и стратегическое значение для Москвы.
Несколько раньше (в 1301 г.) Даниил ходил войной на Рязанскую землю и сражался под самой Рязанью (Переяславлем Рязанским), захватив в плен князя Константина Рязанского «некоею хитростью». Следствием этого похода было присоединение к московскому княжеству Коломны, лежащей при впадении Москвы—реки в Оку. Так в руках московских князей оказалось все течение реки Москвы, Дмитров и Переяслявль с его богатой округой.
Даниил умер 5 марта 1303 г. как «внук Ярославль, правнук великого Всеволода», наследник великих князей владимирских.[60]
Вместе с его смертью для Москвы кончился период скромного существования в качестве второстепенного города, началось возвышение Москвы, сперва как центра северо—восточной Руси, а потом как центра всей России. За первые полтора века своего существования Москва проделала долгий путь от пограничного городка до центра отдельного княжества.
До сих пор нам приходилось говорить, главным образом, о внешнеполитических событиях, связанных с Москвой, почти не затрагивая внутренней истории города. И это совершенно понятно. Ведь, если даже внешнеполитические события XII–XIII веков и их взаимные связи улавливаются нами только с крайним трудом, то изучение внутренней истории Москвы как города за те же столетия представляется крайне затруднительным. Тем не менее, эта трудность не должна останавливать от попытки прорваться вглубь веков и показать Москву в те отдаленные времена, когда она представляется некоторым историкам совсем ничтожным городком или даже укрепленной княжеской усадьбой.
Москвичи XIV–XV веков поразительно мало знали о прошлом своего города. В середине XV века помнили только, что первой московской церковью был храм Рождества Иоанна Предтечи у Боровицких ворот, служивший соборной церковью при митрополите Петре. На месте церкви раньше был бор, «и церковь та в том лесе срублена, была тогды». В этом предании явно смешаны различные события: построение первой церкви в Москве на месте древнего бора и позднейшее значение этой церкви при митрополите Петре.[61] Первое событие надо относить ко времени возникновения городка, следовательно, ко второй половине XII века, второе к гораздо более позднему времени, к началу XIV века. Однако и подобное указание имеет свою ценность как намек на твердую устную традицию, помнившую о существовании древнего бора на месте Кремля.
Лесистый характер территории первоначальной Москвы подчеркивается и названиями других московских церквей, стоявших под бором, т. е. рядом с дубовым или сосновым лесом. Кремлевские ворота, выходящие к Каменному мосту, до сих пор сохранили название Боровицких, несмотря на попытки их переименовать при царе Алексее Михайловиче.[62] Те же отдаленные воспоминания о прошлом Кремлевского холма угадываются в названии церкви Спаса на Бору, находившейся во дворе Кремлевского дворца. Еще церковь «под бором» стояла на Солянке. Леса тянулись на другом берегу Москвы—реки, как показывает название церкви Черниговских чудотворцев «под бором» в районе современной Пятницкой улицы.[63] Вероятно, московские леса были только частью мощного лесного массива, остатки которого сохранились и теперь к северо—востоку от города, где находится Лосиноостровский заповедник. Этот характер московской местности в древнее время имел немаловажное значение для защиты города от татарских набегов. Конные отряды татар предпочитали действовать в открытом поле, чем в лесах. Между тем путь татарских набегов обычно шел с юга, в основном почти совпадая или только несколько отклоняясь к западу от течения Москвы—реки. Линии этого татарского шляха из степи к Москве отмечены двумя важнейшими крепостями Московского княжества – Серпуховом и Коломной.
Несомненные оборонительные удобства представляло то обстоятельство, что за Москвой—рекой перед Кремлевским холмом находилось большое пространство, затопляемое весной. Это место с давнего времени называлось «болотом». Внезапный набег с юга тем самым делался почти невозможным, так как необходимо было переправляться через болото и реку раньше, чем оказаться под стенами Кремля. Таким образом, южная сторона московского города была прочно обеспечена. За синей лентой Москвы—реки здесь можно было заметить луга, и за ними вековой бор. Такой рисуется нам картина, которую можно было бы увидеть с кремлевского холма в момент создания московского городка, да, вероятно, и в ближайшее столетие после его возникновения.
Северо—западная сторона кремлевского треугольника была обращена к речке Неглинной, русло которой можно хорошо увидеть на старых планах Москвы. На современной карте русло этой реки можно вообразить, если провести линию, начиная от Москвы—реки по Александровскому саду вдоль кремлевских и далее Китайгородских стен до Неглинной улицы, а оттуда к северу по Неглинной до Трубной площади. Кремлевский холм ниспадал к берегам Неглинной крутым спуском, ясно различаемым и теперь в Александровском саду. Неглинная текла в болотистых берегах и хорошо защищала Кремлевский холм с северо—западной стороны. Позже течение Неглинной было перерезано плотинами, и река образовала несколько прудов, что еще более усилило кремлевскую оборону.
Менее всего Кремль был укреплен с восточной стороны. Впрочем, первоначальный Кремль занимал площадь, несравненно меньшую, чем в настоящее время. (По предположению И. Забелина, площадь примерно в 100 кв. сажен.) Восточная граница первоначального Кремля не доходила даже до позднейшей церкви Спаса на Бору. Следовательно, Кремль был небольшим городком. Остатки вала и рва были найдены близ юго—западного угла церкви Спаса на Бору при постройке Нового Дворца. Кремль занимал площадь на остром мысу при впадении Неглинной в Москву—реку, а узкий перешеек между ними был перекопан рвом, так что приступная сторона Кремля была более или менее хорошо защищена.
О размерах Кремля можно судить по местоположению первой церкви в Москве, во имя Рождества Иоанна Предтечи, существовавшей до 1847 года на старом месте: «Она находилась в 120 шагах от Боровицких ворот. Ввиду того, что церкви обыкновенно ставились приблизительно посередине селения, древнейший Кремль простирался, следовательно, по другую сторону церкви тоже на 100–120 шагов. Предположение это подтверждается остатками вала и рва, которые были найдены при постройке Большого Кремлевского Дворца (1838 г.) близ юго—западного угла церкви Спаса на Бору, то есть как раз в указанном расстоянии от церкви Рождества Иоанна Предтечи. Таким образом, весь Кремль в то время имел из конца в конец не более 200–250 шагов».[64]
Возникновение города при впадении Москвы—реки и Неглинной надолго определило рост Москвы в определенном направлении. Современный кольцевой план Москвы– явление позднейшего времени, когда городские поселения далеко вышли за древние пределы. Первоначально Москва росла, главным образом, в восточном направлении, заполняя пространство в треугольнике между Москвой—рекой и Неглинной. Течение этих двух рек было естественным прикрытием. Аналогию плану Москвы XIV–XVII веков легче всего найти в плане древнего Пскова, который также рос в одном направлении между Великой и Псковой, тогда как Запсковье застроилось и было обнесено стеной значительно позже Кремля и так называемого Середнего города. Характерно, что внутренний замок Пскова назывался Кремом, что наиболее близко сопоставляется с названием Московского Кремля, именовавшегося в XIV веке городом Кремником. Происхождение этого слова до сих пор не выяснено. И. Е. Забелин производит его от слова «крем», которое, по его замечанию, в северном областном языке обозначает бор или крепкий и крупный строевой лес, растущий среди моховых болот.[65] Но это предположение требует основательной проверки;[66] возможно, что словами «кром», «кремник», «кремль» обозначали особый вид городских укреплений.
Рост города в восточном направлении обеспечивался рельефом местности. Кремлевский холм имеет продолжение в Китай—городе, обрываясь крутым спуском к Москве—реке. С севера и востока холм менее выражен, но характер местности, окружавшей его с этих сторон, очень ярко выясняется из древних топографических названий. На месте б. Воспитательного дома по документам XIV–XV веков лежал большой Васильевский луг, к которому примыкала болотистая местность, известная под названием Кулижки. Это слово, по толковому словарю Даля, обозначает поляну или новую росчисть в лесу. Местность между Кулижками и Неглинной отмечена таким урочищем, как Спас на Глинищах – явное указание на природные особенности местности. Таким образом, вся восточная часть Кремлевско—китайгородского холма была хорошо прикрыта лесами и топкими местами, которые становились доступными для нападения только зимой или в сухое время года, не говоря уже о Яузе, огибавшей часть города с восточной стороны.
Небольшие размеры первоначального Кремля сами по себе еще не являются доказательством малонаселенности Москвы XII–XIII веков. Ошибка исследователей древней Москвы заключается в том, что они забывают о существовании городских посадов и отдельных поселений, находившихся за пределами кремлевских стен. Место московского посада надо искать к востоку от первоначального Кремля, куда постепенно расширялась кремлевская территория в XIV–XV веках. Посад спускался вниз к подножию Кремлевской горы, которая с давнего времени называлась «подолом». Это название очень характерно, и напоминает нам о таких же «подолах» в Киеве и некоторых других городах. Обычно «подолом» в Киевской Руси наименовалась низменная часть города, населенная ремесленниками и торговым людом, демократический квартал в отличие от аристократической горы. Тем более интересно сохранение этого слова в Москве. Едва ли будет большой натяжкой считать, что название «подол» в применении к части московской территории – прямой указатель на существование в Москве городского посада еще до страшного татарского разорения.
К городу и посаду примыкали села, окружавшие Москву со всех сторон. Можно ли считать случайностью двойное упоминание летописи о селах, сожженных под Москвой (в 1177 и 1237 гг.), вспоминая песенную традицию о селах «красных, хороших» боярина Кучки» Таким образом, Москва домонгольского времени рисуется нам как город с посадом, к которому примыкает соседняя сельскохозяйственная округа.
Княжение Даниила Александровича было временем дальнейшего расширения Москвы. Монастырская традиция приписывала Даниилу создание Богоявленского монастыря в позднейшем Китай—городе. Монастырь возник «строением» князя
Даниила между 1296–1304 гг.; тогда были «церкви возграждены деревянные и кельи».[67]
Старое предание приписывает ему также основание Данилова монастыря, уже в значительном отдалении от Кремля. Пока это только отдельные штрихи, которые удается нам установить, но и они говорят о многом – о расширении городской округи на значительное расстояние.
Позднейшие московские летописцы считали Даниила настоящим основателем династии московских князей. И это соответствовало действительности, так как при нем сложилась та пригородная округа, которая «тянула» к Москве. К такому выводу приводит текст московской уставной грамоты, или, точнее «записи, что тянет душегубством к Москве», составленной в конце XV века. Запись перечисляет различные волости и города, тянувшие судом о душегубстве к Москве. Московский судебный округ включал в себя даже такие отдаленные города, как Звенигород и Рузу, и все волости «по Коломенский уезд и по Дмитровский». К Москве тянули судом о душегубстве не только собственно московские волости, но и Серпухов со всеми волостями. По—видимому, подсудность далеких волостей московскому суду возникала чисто историческим путем, во всяком случае, до присоединения Коломны и Можайска, оставшихся вне подчинения московским судам. В числе волостей, тянувшихся к Москве, запись указывает Серпухов, Хотунь, Перемышль, Ростовец, Городец, Суходол, Щитов, Голочицы, Звенигород и Рузу, а из Дмитровских волостей – Вохну, Сельну, Гуслицы, Загорие, Рогожь. Местоположение этих волостей определено в известном исследовании Ю. В. Готье.[68] Серпухов, Хотунь, Перемышль, Ростовец, Суходол и Щитов лежали к югу от Москвы, Звенигород и Руза – к западу, группа Дмитровских волостей (Вохна, Сельна, Гуслицы, Загорие, Рогожь) – к востоку. Как раз эти волости перечислены в духовной Ивана Калиты. Звенигород и Рузу он отдал второму сыну Ивану; Серпухов, Хотунь, Перемышль, Ростовец, Щитов и Голичицы вместе с другими волостями – третьему сыну Андрею, а волости Вохну, Сельну, Гуслиту и Раменье – княгине—вдове. При жизни Калиты все эти волости входили в его владения; следовательно, они—то и составляли вместе с Москвой первоначальный московский удел, который, таким образом, может быть воспроизведен на современной карте.[69]
Как видим, Московское княжество к концу XIII века составляло компактное владение; вступив в ряды других княжеств, оно быстро завоевало себе первенство в XIV веке. Сыновья Даниила Московского, Юрий и Иван Калита, положили начало верховенству Москвы над другими русскими городами, но это уже выходит за пределы данной статьи.
Археологические изыскания давно уже установили, что Москва была городом вятичей, поселения которых в ее районе образуют как бы большой мешок, простирающийся к северу от Москвы.[71] Однако первоначальная Москва оказывается не городом вятичей, а городом суздальского князя Юрия Владимировича Долгорукого, которому принадлежали земли, в основном населенные кривичами. Объяснение этому мы находим в поздних преданиях о боярине Кучке, в котором, по—видимому, надо видеть одного из вятических старшин или князьков, погибших в неравной борьбе с Юрием Долгоруким. Действительное значение предания о боярине Кучке мы выяснили в специальной работе, посвященной древнейшей истории Москвы,[72] целью же этой статьи является доказательство той мысли, что Москва как город была построена Юр ием Долгоруким, и что построение ее было одним из проявлений его колонизационной деятельности.
Известия летописей о построении Московского городка помещены в сравнительно поздних летописных сводах, а знаменитое сообщение Ипатьевской летописи о встрече в Москве Юрия Долгорукого с Святославом Ольговичем в 1147 г. недостаточно ясно, чтобы определенно сказать, что Москва была уже в это время городом. Положительно о Москве как о городе говорит лишь сообщение Тверской летописи о том, что в 1156 г. великий князь Юрий Владимирович «заложи Москву на устии же Неглинны выше реки Яузы».[73] Тверской летописный свод сложился из ряда источников не известного для нас происхождения, и С. Ф. Платонов отмечал, что известие этого свода о построении Москвы в 1156 г. является позднейшим припоминанием, полагая, что «трудно разделять тот взгляд, что время возникновения Москвы—города нам точно известно».[74] Платонов указывает и на то, что в 1156 г. Юрий Долгорукий жил на юге, а не в Суздальской земле. Последнее замечание могло бы быть сочтено за решительное доказательство того, что известие Тверской летописи недостоверно, но в действительности это не так. Дело в том, что хронология наших летописей очень условна. Достаточно сказать, что начало княжения Юрия Долгорукого по Ипатьевской летописи отнесено к 1155 г., а по Лаврентьевской – к 1154 г. Подобный разнобой в датировке одного и того же события зависел в первую очередь от составителей летописных сводов, по—своему соединявших показания различных летописей. Следовательно, настаивать на том, что Москва была построена как город в 1156 г., нельзя, но нельзя и считать эту дату придуманной, а лучше оставить ее как условную, тем более, что уже в известии 1177 г. Москва определенно названа «городом».
Если же отвлечься от педантических хронологических подсчетов и обратиться к фактам, то построение Москвы Юрием Долгоруким предстанет перед нами в новом освещении и будет признано вполне закономерным явлением, характерным для определенного периода в истории Суздальской земли.
Известно, что Юрий Долгорукий всю свою жизнь стремился к тому, чтобы утвердиться в Киеве, который продолжал для него оставаться столицей Русской земли. Однако он не забывал и об укреплении своих владений на севере. И вот оказывается, что построение Москвы восходит к тому периоду в деятельности Юрия Долгорукого, когда он лихорадочно осваивает западные окраины Суздальской земли, по—видимому, в это время еще достаточно пустынные. Доказательством этому являются некоторые даты в истории построения городов Суздальской земли.
Раньше всего упоминается о построении городов Юрьева и Переяславля, что произошло в 1152 г.[75] К 1154 г. восходит построение Дмитрова,[76] к 1156 г., как мы видели, Тверская летопись относит построение города Москвы. Таким образом, в течение четырех лет было построено четыре города одним и тем же князем и в одном и том же районе, на западной окраине Суздальской земли. Одно совпадение этих дат уже должно привлечь к себе внимание историка и заставить его осторожнее говорить о позднейшей надуманности летописных известий о построении Москвы и Дмитрова.
При более внимательном изучении обстоятельств, при которых Юрий Долгорукий строил новые города в Суздальской земле, мы обнаружим, что все названные нами четыре города были построены Юр ием Долгоруким с определенными стратегическими целями, на больших водных путях, по которым можно было проникнуть в глубь Суздальской земли. Стоит только взглянуть на карту, чтобы увидеть, что Москва была построена в том месте, где Клязьма ближе всего подходит к Москве—реке. Через это место неминуемо должны были проходить отряды, направлявшиеся из Чернигова и Рязани на север в Суздальскую землю. Путь из Рязани в Суздаль и Владимир обычно шел по Оке и Москве—реке до поворота Москвы—реки, который она делает как раз в районе нашего города. Яуза как бы соединяет Москву—реку с Клязьмой, по которой шел путь далее к Суздалю и Владимиру. К Москве выводила и та дорога «сквозь вятичи», т. е. через страну вятичей, которую проделал Владимир Мономах, ставивший себе в заслугу преодоление этого долгого и опасного пути. Уже в первом известии о Москве 1147 г. перед нами ярко выступает ее значение как города, связывавшего Суздальскую землю с Черниговом и Киевом.
Когда Святослав Ольгович в 1147 г. шел навстречу Юрию Долгорукому, то он остановился в Лобынске, стоявшем при устье Протвы. Таким образом, Лобынск был крайним пунктом Черниговской земли на севере, тогда как Москва была передовым пунктом Суздальской земли на западе.
Такой же характер передовых крепостей Суздальской земли имели другие города, построенные Юрием Долгоруким, – Дмитров, Юрьев Польский и Переяславль Залесский. Дмитров заступал дорогу в Суздальскую землю по рекам Дубне и Веле. Он был построен там, где река Яхрома резко поворачивает на запад. Таким образом, Дмитров прикрывал путь от Волги на юг в сторону той же Клязьмы, верховья которой отстояли всего на 40–50 км от нового города. Следовательно, одновременное построение городов на Москве и на Яхроме преследовало цели защиты важнейшего пути Суздальской земли – реки Клязьмы.
Подобное же значение имели и два других города, построенных в один год (1152 г.), – Юрьев и Переяславль. Переяславль возник в плодородном «ополье» на берегах Клещина, или Переяславского, озера, через которое протекает река Нерль, левый приток Волги. По Нерли шла прямая дорога с запада в глубь Суздальской земли, так как верховье волжской Нерли вплотную подходит к другой Нерли, впадающей в Клязьму. Совпадение названий Нерль для двух рек, приближающихся друг к другу в своих верховьях, не может считаться случайным. Вероятно, в древности путь по обеим Нерлям представлялся как бы дорогой по одной и той же реке. Подобные совпадающие названия соседних рек найдем и в других местах Восточной Европы. Укажем два примера. Река Серет, приток Дуная, имеет как бы продолжение на севере в другом Серете, впадающем в Днестр. Река Южный Буг также близко подходит к другому Бугу, Западному, показывая древнюю торговую дорогу, которая шла по обоим Бугам. Район Нерли, где возник Переяславль, был издавна населен, и Юрий Долгорукий только перенес город на новое место. Старый город Клещин, стоявший на озере, еще упоминается в списке русских городов, составленном в конце XIV– начале XV в.
Прямая дорога от Переяславля Залесского в Суздаль вела по открытой и населенной местности. На этой дороге и был построен Юрьев, получивший свое название от окружающего его «ополья».
Итак, мы можем назвать четыре города, построенных Юрием Долгоруким со стратегическими целями почти одновременно. Объяснение такой лихорадочной деятельности Юрия Долгорукого по постройке новых городов на западной окраине Суздальской земли находим в событиях последних лет его княжения. В 1152 г. Юрий Долгорукий ходил на юг и воевал в стране вятичей. В 1154 г. он собирался снова идти «в Русь» через страну вятичей, но не дошел до Козельска и повернул обратно. После этого начинаются длительные походы, предпринимаемые Юрием Долгоруким для овладения Киевом. В этой борьбе немалое участие принимает смоленский князь, враждебный Юрию, а пути из Смоленска и из страны вятичей сходились к Москве. Принимали участие в борьбе и новгородцы. Они зорко следили за тем, что происходило в Киеве, и сажали у себя князьями то ставленников Юрия Долгорукого, то ставленников смоленского князя. При таких условиях укрепление западных окраин Суздальской земли было делом необходимым, в особенности при частых отлучках Юрия Долгорукого на юг. Юр ий не мог не понимать того, что настоящей его опорой является Суздальская земля, а не Киев. Таким образом, строительная деятельность этого князя вытекала из политической необходимости и не имела ничего случайного. Не было случайным и основание московского городка. Москва как город была построена Юрием Долгоруким для закрепления пути из Черниговской, Смоленской и Рязанской земель в Суздальскую землю.
Насколько выбор места для новых городов был сделан Юрием Долгоруким удачно, видно из того, что вокруг новых городов разыгрались крупнейшие политические события второй половины XII в. Об этом говорят летописные сообщения о тех битвах, которые происходили поблизости от этих городов.
Например, река Колакша у Юрьева Польского была тем местом, где состоялись две большие битвы, в 1096 и 1177 гг. В этих битвах принимали участие новгородцы и их союзники, вторгнувшиеся в Суздальскую землю. В 1096 г. черниговский князь Олег Святославич, временно овладевший Суздальской землей, бился на Колакше с новгородцами. Замечателен тот путь, которым новгородцы вторглись в Суздальскую землю. Они шли по реке Медведице и вышли по ней на Волгу. Медведица впадает в Волгу слева, а почти напротив нее справа втекает в Волгу река Нерль, по которой шла дорога к Переяславлю Залесскому и далее к Юрьеву. У Юрьева, на реке Колакше, и произошла битва 1096 г. На той же Колакше имело место и другое большое сражение в 1177 г., во время междоусобной борьбы наследников Андрея Боголюбского.
Дмитров точно так же оказывается связанным с военными событиями, развертывавшимися в Суздальской земле во второй половине XII в. В 1180 г. черниговский князь Святослав Всеволодович вместе с новгородцами вошел в Суздальскую землю, выбрав несколько необычный путь для вторжения по реке Дубне, правому притоку Сестры, впадающей в Волгу. Встреча враждебных войск произошла на реке Веле, левом притоке Дубны. В летописях река, впрочем, названа Вленой, но нет никакого сомнения, что речь идет о современной Веле, которая течет с юга на север и впадает в Дубну слева. Место битвы на этой реке можно установить довольно точно, опираясь на летописное описание и имея в виду, что Веля прикрывала путь по Дубне к Переяславлю Залесскому. Враждующие войска стояли по обеим сторонам реки. Ипатьевская летопись отмечает, что река Веля течет по твердому грунту в крутых берегах («река та твердо текущи, бережиста»). Суздальцы стояли на горах между оврагами и болотами, и к ним было трудно подступиться. Их противники тщетно дожидались боя; не дождавшись его, они повернули обратно, испугавшись приближения распутицы. На обратном пути Святослав и новгородцы сожгли город Дмитров.[77]
Летописное описание реки Вели очень близко подходит к действительности. Река течет в крутых берегах по твердому грунту, поблизости от современного села Ольявидова, стоящего в излучине, которую образует слияние Дубны и Вели. Замечательнее всего, что у местных жителей сохранялось предание о том, что на реке Веле происходила какая—то битва. Я лично слышал смутный рассказ об этой битве из уст крестьянки лет 60–ти еще в 1928 г. Она рассказывала, что во время русско—турецкой войны 1878–1879 гг. старая бабка пугала ее, девочку, рассказами о сражениях, происходивших на Веле в древние времена. На реке Веле находили и старинное оружие. Возвращение Святослава с реки Вели через Дмитров показывает нам, что Дмитров прикрывал собой одну из дорог в глубь Суздальской земли.
Как мы видим, новые города, основанные Юрием Долгоруким, были построены с определенными стратегическими целями на путях, по которым можно было вторгнуться в Суздальскую землю.
В строительной деятельности Юрия Долгорукого заметны и некоторые общие черты. Юрий Долгорукий основывал новые города в старинных обжитых районах, в центре относительно большой земледельческой округи. Переяславль Залесский и Юрьев Польский, как мы видели, находились в плодородных «опольях». Район Москвы был заселен с давнего времени, на что указывают археологические изыскания. Вятическая округа, образовавшая вокруг Москвы своеобразный мешок, вытянутый на север, по своим очертаниям соответствовала наиболее обжитым и удобным для поселения местам в районе Москвы. Немалое значение имели заливные луга по Москве—реке, дававшие обильный корм для скота. Очень близка к московской природе и природа Дмитрова и его района с обширными лугами по реке Яхроме. Таким образом, Юрий Долгорукий не только строил новые крепости, но и закреплял за собой старинные обжитые районы, где давно уже кипела жизнь и создались местные центры.
Тем более характерно, что для построения новых городов Юрий Долгорукий выбрал не старые поселения, а основал их на новом месте. Мы видели уже, что Переяславль Залесский возник поблизости от старого города Клещина. Старый Клещин быстро запустел, а Переяславль сделался одним из крупных городов Суздальской земли. Старинное предание, упорно державшееся в Дмитрове еще в XVIII в., рассказывало, что до его построения существовал старый город. Место этого старого города до сих пор указывают к югу от Дмитрова у села Перемилова на Яхроме.
Существует предание, что и древний московский городок стоял не на месте современного Кремля, а при впадении Яузы в Москву—реку. По сказанию XVII в., древний московский городок возвышался на высоком холме, на котором и теперь стоит церковь Никиты Мученика. Поэтому Тверская летопись и указывает на то, что Юрий Долгорукий основал город Москву на устье Неглинной, «выше» реки Яузы. Косвенное указание на то, что Кремль был построен в XII в. на новом месте, находим в любопытных находках, обнаруженных под алтарем каменной церкви Рождества Ивана Предтечи, разобранной около 100 лет тому назад. Между тем уже в XV в. говорили, что эта церковь стояла на месте первой московской церкви, срубленной из деревьев того бора, который рос на месте Кремля. Под алтарем каменной церкви Рождества Предтечи, поставленной на месте первой деревянной, были найдены кости животных, а это позволило И. Е. Забелину сделать вероятное предположение, что первая московская церковь была построена на месте языческого мольбища, тем более, что празднование рождества Ивана Предтечи совпадало со старинными языческими праздниками.
В строительной деятельности Юрия Долгорукого была и еще одна черта, любопытная для историка. Юрий Долгорукий обычно давал вновь построенным городам новые названия. Переяславль получил свое название, несомненно, в честь южного Переяславля. Его прозвище «Залесский» становится нам понятным только в устах южанина, для которого вся Суздальская земля была землей, расположенной «за лесом», т. е. за теми гигантскими лесными массивами, которые отделяли Черниговскую землю от Суздальской. Поэтому и небольшая река, протекающая в Переяславле Залесском, получила название Трубежа в честь реки Трубеж, на которой стоит южный Переяславль. Дмитров получил свое прозвание в честь сына Юрия Долгорукого Дмитрия—Всеволода, родившегося во время пребывания княжеской семьи на реке Яхроме. Юрьев назван был в честь самого Юрия Долгорукого. Можно ли после этого особенно возражать против старинного московского предания, по которому Юрий Долгорукий назвал новый городок, основанный на
Москве—реке, городом «Москва» по реке, там текущей, заменив этим старое название «Кучково», известное еще в XII в.
Строительная деятельность Юрия Долгорукого преследовала не только создание новых крепостей, но и утверждение княжеской власти над богатыми земледельческими районами. Новые княжеские города были созданием Юрия Долгорукого, в котором следует видеть выдающегося князя—организатора.
В деятельности Юрия Долгорукого по постройке новых городов заметны и другие общие черты. Например, город Дмитров был построен в низине у рукава Яхромы (так называемой ранее Старой Яхромы), от которой в настоящее время не сохранилось почти никаких следов, но остатки которой видны были еще лет 20 тому назад.[78] Новый Дмитровский городок стоял, точно в яме, под холмами, над которыми возвышался старинный Борисоглебский монастырь. Такое расположение Дмитрова, однако, было очень удобно со стратегической и торговой точки зрения. Город прикрывал путь по Яхроме на юг к Клязьме, и обойти его в этом месте было трудно, так как войскам пришлось бы двигаться по непроезжей местности, перерезанной оврагами и ручьями, впадающими в Яхрому. Недостаток природных укреплений восполнялся огромным валом, который до сих пор окружает древний Дмитровский городок.[79]
Другой новый город, построенный Юр ием Долгоруким и носивший его имя, Юрьев, имеет большое сходство в своем местоположении с Дмитровым. Юрьев стоит на реке Колакше. «Местоположение его низменное и болотное, окрестности открыты и возвышены, отчего город представляется как бы стоящим в яме».[80] Укрепления состояли из вала, который еще в 1760 г. в некоторых местах достигал высоты в 8 сажен с аршином, т. е. 18 метров. Таким образом, укрепления Юр ьева в основном напоминали укрепления Дмитрова.
Главным крепостным сооружением Переяславля Залесского был также вал, с одной стороны которого текла река Трубеж. В 1759 г. этот вал имел высоту до 8 сажен, как и в Юрьеве. Остатки рва носили название «гробли», как в домонгольское время вообще назывались рвы. Исследование топографических названий Переяславля Залесского и других древнерусских городов произведено до сих пор не было, но и переяславская «гробля» говорит нам о том, какими живучими были некоторые местные названия.
Отмечая общие черты в расположении трех городов Суздальской земли – Дмитрова, Юрьева и Переяславля, мы не можем обойти и того, что Московский городок был построен по совсем иному типу. Московский Кремль стоял на возвышенном мысу при слиянии двух рек, а не в низине. На наш взгляд, это объясняется не только особенностями московской местности с ее пересеченным характером (в конце концов, место для города могло бы быть выбрано ниже по течению реки в районе села Бесед и Угрешского монастыря), а тем, что Юрий Долгорукий строил новый городок в определенном, уже обжитом районе, за которым давно утвердилось название Москвы.
Появление Москвы на страницах летописи под 1147 г. кажется нам внезапным только потому, что западные окраины Суздальской земли начинают нас интересовать лишь со второй половины XII в. До этого внимание русских историков целиком обращено на юг в сторону Киева. Между тем на севере идет большая строительная деятельность, которую развертывает Юрий Долгорукий. Можно придирчиво проверять ту или иную летописную фразу о построении Юрием того или иного города, но нельзя отрицать, что возникновение, по крайней мере, четырех городов Суздальской земли объясняется его строительной деятельностью. В числе этих городов находим и Москву. Поэтому памятник, который будет поставлен напротив Московского Совета Юрию Долгорукому как основателю города Москва, вполне им заслужен.
Юрий Долгорукий по праву может быть назван основателем Москвы.
История Москвы с давнего времени привлекала к себе внимание. Заурядный город XII–XIII вв. в вв. сделался столицей великого княжества, а в последующие два столетия – «царствующим градом», центром могущественного государства. Ответить на вопрос, «почему было Москве царством быти», пытались по—разному, так как никаких материалов о начале города, кроме домыслов, топографических названий и смутных легенд, не существовало. Так появились на свет сказания о начале Москвы. Наибольший интерес из этих сказаний имеют три повести, изученные в недавнее время С. К. Шамбинаго. Автор делит их на три самостоятельные «композиции», под названиями: 1) хронографическая повесть, 2) новелла, 3) сказка.[82]
Нельзя признать эти названия особенно удачными, хотя в некоторой степени они и характеризуют содержание названных «композиций». Нам кажется, что повести о начале Москвы удобнее было бы обозначить менее претенциозными названиями, в какой—то мере отражающими их сюжеты, тем более что и так называемая «хронографическая повесть», и «новелла» имеют некоторые общие черты. Поэтому мы предпочли бы сказания о начале Москвы разделить на три группы: 1) повесть о зачале Москвы, 2) повесть об убиении Даниила Московского, 3) повесть об отшельнике Букале. Оставляя в стороне повесть об отшельнике Букале, остановимся только на двух первых сказаниях, происхождение которых, на наш взгляд, осталось неясным и после исследования С. К. Шамбинаго.
Повесть о зачале Москвы рассказывает об основании города Юрием Долгоруким и имеет в рукописях обычно такое заглавие: «О зачале царствующего великого града Москвы, како исперва зачатся». Повесть начинается небольшим введением, которое ставит своей целью доказать, что Москва является третьим Римом. По мнению автора повести, древний Рим и второй Рим (Константинополь) возникли на человеческой крови. Поэтому «и нашему сему третьему Риму, Московскому государству, зачало бысть не без крови». Далее следует рассказ о кровавых событиях, ознаменовавших начало Москвы: после смерти Владимира Мономаха на великом княжении сел его сын Юрий, а «в лето 6666», т. е. в 1158 г., князь Юр ий приехал в Москву, которая принадлежала тогда боярину Стефану Ивановичу Кучке. Боярин не воздал чести своему князю и был за это казнен. Двоих его сыновей, Петра и Акима, а также дочь Улиту Юрий Долгорукий отослал во Владимир к сыну Андрею. Улита сделалась женой Андрея, а Юрий вернулся в Киев, заповедав сыну «град Москву людьми населити и распространити». Улита не любила мужа, отказывавшегося от плотского сожительства с ней, и замыслила его убить. По ее наговору братья Кучковичи убили князя, но и сами погибли от Андреева брата, Михалка Юрьевича.
Повесть о зачале Москвы заканчивается кратким летописцем с известиями: о Всеволоде Большое Гнездо, о Батыевщине, о смерти Ярослава Всеволодовича и Александра Невского, о Данииле Московском, об основании Успенского собора в Москве и Петре митрополите, об Иване Калите. Летописец кончается словами о детях Калиты: «сынове его осташа Симеон, Иван».[83]
Нетрудно заметить, что повесть о зачале Москвы представляет собой своеобразный московский летописец, в который вставлено предание о боярине Кучке. Поэтому С. К. Шамбинаго и назвал ее хронографической. Автор повести хорошо чувствует живописное положение Москвы, ее красивых сел, разбросанных по обеим сторонам реки. Он любуется, вместе с Юр ием Долгоруким, обширной панорамой, которая открывается с кремлевской горы – «по обе страны Москвы реки и за Неглинною». Так писать мог только москвич, любивший свой город и его чудесное местоположение.
Московское происхождение автора становится еще более ясным из полемического характера его вступления к повести. Автор возражает против «нецыих» «от окрестных стран», которые поносят Москву: «кто убо чая и слыша, когда яко Москве граду царством слыти и многими царствы и страны обладати». Поэтому в задачу повести входит доказательство того, что Москва – третий Рим, возникла «по заклании и по пролитии кровей многих», так же как и древний Рим и второй Рим, или Константинополь. На основании этих слов С. К. Шамбинаго считает повесть о зачале Москвы очень поздней по своему происхождению – «не ранее конца первой половины века» (понимается XVII в.). «Появление хронографической повести о начале Москвы, – пишет С. К. Шамбинаго, – было вызвано желанием противопоставить иностранным гипотезам южных хроник свои объяснения происхождения стольного города».[84]
В главе «Повести о начале Москвы», написанной С. К. Шамбинаго для «Истории русской литературы», находим некоторые дополнительные соображения о времени возникновения повестей о начале Москвы.[85] Правда, С. К. Шамбинаго на этот раз не дает точной датировки появления «хронографической повести», но, по—видимому, относит ее появление к еще более позднему времени, чем середина XVII в. Он указывает, что в повести повторена идеология старца Филофея о трех Римах, а «во второй половине XVII в. этими идеями был проникнут кружок „ревнителей благочестия“, любивших цитировать Филофея, выступая противниками никоновской реформы». Далее С. К. Шамбинаго пишет: «Можно думать, что появление хронографической повести вызвано желанием противопоставить схоластическим этимологиям с „Мосохом“ национальное объяснение происхождения стольного города».
Наблюдения С. К. Шамбинаго над текстом хронографической повести впервые с большой четкостью ответили на многие вопросы, возникающие при чтении повести о зачале Москвы. Так, С. К. Шамбинаго указывает, что источниками, которыми пользовался автор повести о зачале Москвы для своего рассказа, были, с одной стороны, живое предание о боярине Кучке как первом владельце Москвы, с другой – литературный источник (хроника Манассии). Вообще труды С. К. Шамбинаго насыщены интересными наблюдениями и основаны на большом рукописном материале. Однако возникновение повести о зачале Москвы рисуется нам по—иному, чем С. К. Шамбинаго.
Прежде всего, необходимо отметить, что так называемая «хронографическая повесть», или, по—нашему, повесть о зачале Москвы, имела предшественника. В этом нас убеждает знакомство с рукописью Барсовского собрания № 1473, которая заключает в себе разного рода сказания. В их числе находим сказание о Владимирской иконе, о митрополитах Фотии и Киприане, краткий владимирский летописец и т. д. Состав «Владимирского сборника», как, нам кажется, надо его называть, разнообразен, но почти все его статьи носят владимирское происхождение.
Сборник (в четвертку, на 172 листах) написан полууставом конца XVII в. В конце его дан расчет лет, из которого видно, что сборник составлен около 1655 г., а переписан в 1681 г.: «и от лета 6834 по лето 7163 – 328 лет, а до лета 7189–го году – 354 лета» (л. 161 об.). Такой же расчет годов найдем и в других местах этого сборника. Дело, видимо, надо понимать так, что первоначальный оригинал был написан в 1655 (7163) г., а данная рукопись переписана в 1681 (7189) г. Роспись панихид не оставляет сомнений, что сборник имеет отношение к Успенскому собору во Владимире. В нем имеется роспись панихид по указу Ивана IV, «по книгам».[86]
Во Владимирском сборнике мы и найдем те элементы, которые вошли в повесть о зачале Москвы. Так, в нем помещено сказание об убиении Андрея Боголюбского, в котором говорится, что Андрей «многи добродетели показа к Богу и человеку». Рассказ об убиении этого князя еще близко стоит к летописи, но включил уже и кое—какие легендарные черты. В этом рассказе говорится, что с Москвы во Владимир пришел князь Михалко Юрьевич «и отмета злодейство беззаконного господу—убийц». После этого Михалко «бысть лето единодержавствуя, преставися к Богу».[87] Его брат Всеволод Юрьевич «сугубо возмездие учини самем Кучковичем и всему сродствию их, их же ухващая многоразличным смертием дати повеле, овех же в коробы пошивая во езеро истопить повеле». Во Владимирском сборнике мы найдем и дату построения Москвы, отмеченную в повести: «Того же лета 6666–го постави град Москву великий князь Юрьи Володимеровичь Долгорукий» (л. 154 об.). Отсюда же взята и дата расправы Михалко Юрьевича с Кучковичами и его смерти в 6684 г.
Итак, элементы, вошедшие в повесть о зачале Москвы, сложились сравнительно рано, во владимирских памятниках. Этим и объясняется та странность, что автор повести так мало говорит о самой Москве, а главное внимание обращает на суздальские события. Только конец повести возвращается к московским князьям и оканчивается на княжении Ивана Калиты. Эта часть повести основана на московских источниках, причем также летописного характера.[88] Таким образом, автор повести связал предание о боярине Стефане Кучке как о первом владельце Москвы с суздальскими сказаниями.
Когда же и где владимирский источник соединился с московским преданием о боярине Кучке» Как мы видели, С. К. Шамбинаго относит повесть к середине и даже ко второй половине XVII в., но его ссылки на элементы баснословия, господствующего в повести, не убедительны. Ведь это баснословие вовсе не XVII в., а гораздо более раннего времени. Уже в сборнике XV в. находим статью «а се князи русьстии». В ней рассказывается о наказании Кучковичей, которых Всеволод Большое Гнездо «в коробы саждая, в озере истопил». В этой же статье имеется намек на более раннее мщение Михалка Юрьевича за брата: «и в первое лето мстил обиду брат его Михалко».[89] Таким образом, элементы повести сложились, по крайней мере, в XV в. Можно предполагать, что предание об убиении Андрея Боголюбского и о наказании Кучковичей существовало задолго до XVII в., отдельно от предания о первом владельце Москвы – боярине Кучке.
Ключом к установлению времени возникновения повести, конечно, надо считать ее введение, где говорится о трех Римах. Слова «кто убо чая или слыша, когда яко Москве граду царством слыти и многими царствы и страны обладати» говорят нам о нападках на Московское царство его внешних врагов. В середине XVII в., когда, по предположению С. К. Шамбинаго, возникла повесть о зачале Москвы, вопрос об обладании Москвой многими царствами был решен. По—иному дело обстояло во второй половине XVI в. Это было время приобретения первых завоеванных «царств» – Казанского и Астраханского. «Когда яко Москве… царствы и страны обладати», – в этих словах чувствуется неуверенность самого автора повести в правах Москвы, желание объяснить ее быстрое возвышение. Эти слова особенно понятны в устах автора второй половины XVI в., когда Стефан Баторий и польские публицисты насмешливо отзывались о претензиях Ивана IV производить свой род от римского цесаря Августа: «Альбо для лакомства, альбо для пыхи до Пруса якогось фальшивого, а николи на свете не бывалого брата цесаря Августа род свой выводить».[90] Перед нами произведение, создание которого легче отнести к XVI в., чем к позднейшему времени.
Подтверждение наших выводов найдем при рассмотрении повести об убиении Даниила Московского, так как она стоит в явной связи и в зависимости от повести о зачале Москвы. Эта повесть, названная С. К. Шамбинаго «новеллой», представляет собой сказочное повествование с фольклорными мотивами о князе Данииле Московском и княгине Улите.
Она начинается словами: «И почему было Москве царством быть и кто то знал, что Москве государством слыти».[91] Когда—то на месте Москвы стояли «села красные хороши» боярина Стефана Ивановича Кучки. У него были два красивых сына, «и не было столь хороших во всей Руской земле». Даниил приказал Кучке отдать ему сыновей в службу под угрозой разорения – «села твои красныя огнем пожгу». Кучка испугался и отдал сыновей Даниилу, который одного Кучковича сделал стольником, а другого чашником. Юноши приглянулись княжне Улите, и она вступила с ними в преступную связь. Улита и Кучковичи задумали убить князя и напали на него на охоте. Даниил ускакал на коне от убийц. Оставив коня, он побежал к перевозу на реке Оке. Перевозчик не узнал князя и отказался перевезти его на другой берег без денег: «лихи де вы люди оманчивы, како перевези за реку, удете, не заплатя перевозного». Князь снял золотой перстень и положил его на весло, протянутое перевозчиком, а тот взял перстень, оттолкнулся от берега и не посадил Даниила в лодку. Князь побежал возле реки и скрылся на ночь в маленьком срубе, где был погребен мертвец. А Кучковичи были в страхе, что его упустили, боясь мести князя Андрея Александровича, брата Даниила. Но злая княжна Улита дала им пса—выжлеца. Кучковичи пустили «напред себя пса выжлеца», и пес привел их к срубу. Братья нашли Даниила и убили его, вернулись в Суздаль и привезли Улите окровавленную княжескую одежду. У Даниила остался малолетний сын Иван, которого охранял верный слуга Давыд Тярдемив. По прошествии двух месяцев Давыд тайно взял княжича, примчался вместе с ним во Владимир к князю Андрею Александровичу и рассказал о злодеянии. Андрей собрал войско и пошел на Суздаль. Кучковичи бежали к отцу в Москву, а княгиня Улита попала в плен и была предана лютой смерти. Собрав войско, Андрей пошел на Москву, взял приступом «села и слободы красныя» и предал Кучку с сыновьями лютой смерти, и «седе в тех красных селах и слободах жительствовати», в Суздале же и Владимире посадил «державствовати» своего сына Георгия. Андрей воздвиг в Москве церковь Благовещения («невелику сущи древяную») и «около тех красных сел по Москве реке» построил город; «и оттоле нача именоватися … град Москва». Андрей Александрович умер и оставил Москву князю Ивану Данииловичу, который взял к себе своего сородича, внука Андрея Александровича от его рано умершего сына Юрия—Дмитрия Юрьевича, «а Суздаль град и Володимер град во свою же Московскую область державствовати приим». Далее говорится о приходе к Ивану Давидовичу митрополита Петра, который предсказал, что Москва прославится над всеми странами, «рекомый вторый Иерусалим».
По мнению С. К. Шамбинаго, повесть об убиении Даниила, гак называемая «новелла», создалась еще позже хронографической повести, значит, уже во второй половине XVII в. «Новелла, впрочем, увлекшись романтическим рассказом, совсем позабыла об основании Москвы в первой части», – справедливо пишет С. К. Шамбинаго о ее содержании. Однако причины создания такого странного памятника, каким является повесть об убиении Даниила Московского, остались неясными и после исследования С. К. Шамбинаго. Между тем и в бессмыслице хронологических показаний повести имеется своя закономерность.
Не надо производить большие исследования, чтобы заметить резкую разницу между первой и второй частями повести. Первая часть – это своеобразная песнь, «новелла», по выражению С. К. Шамбинаго, вторая – витиеватое и книжное повествование об Андрее Александровиче и Иване Калите. Перед нами произведения разного стиля. В песне имеется много народных выражений и образов: здесь и темные осенние ночи, и злая княгиня Улита, и пес—выжлец (борзая собака), обманщик—перевозчик и т. д. Имя Даниила точно случайно связано с рассказом, так как сами события происходят не в Москве, а то в Суздале, то на Оке. Во всей легенде нет ничего московского, и Кучковичи боятся, что раненый Даниил убежит «во град Владимир». Перед нами не московская, а суздальская легенда. Поэтому можно предполагать, что сам Даниил появился в легенде, вероятно, на место другого песенного персонажа, судя по именам княгини Улиты и Кучковичей – на место Андрея Боголюбского. Автор повести взял ходячую легенду, может быть, песнь о князе и неверной княгине, и соединил ее с прозаическими выписками из летописей, впрочем, далекими от известных нам летописных текстов. Получилось множество исторических несообразностей, в силу которых Н. М. Карамзин назвал автора повести об убиении Даниила Московского «совершеннейшим невеждой», основываясь на том, что в повести об убиении Даниила события XIII в. отнесены к XIV в.
Однако и невежество бывает разного рода. При всем своем невежестве автор иногда дает точные даты: 17 марта 1289 (6797) г. – день взятия Москвы князем Андреем Александровичем, 27 июня 1291 г. – устройство городских укреплений, смерть Андрея Александровича в 1300 (6808) г. Следует отметить, что подобные даты указаны в древнейшем тексте повести, помещенном в Сибирском сборнике. В изданных текстах эти события отнесены к концу XIV в.[92] Откуда взяты эти даты – неизвестно, их нет в летописных памятниках, за исключением года смерти Андрея Александровича. Трудно настаивать на их достоверности, но нельзя и отвергать, имея в виду, что кончина того же Андрея Александровича в большинстве летописей отнесена к 1304 г., а в Рогожском летописце – к 1308 г.[93]
Какими источниками, кроме устной суздальской легенды, пользовался автор повести об убиении Даниила Московского» Некоторый ответ на этот вопрос дает историческая справка о суздальском князе Андрее, который выступает мстителем за убитого Даниила. Исторический Андрей Александрович был старшим братом Даниила и умер почти одновременно с ним (в 1304 г.). У Андрея был сын Юр ий, который и по повести об убиении Даниила умер раньше отца. Здесь, как мы видим, «совершеннейший невежда» оказывается неожиданно осведомленным. У Юрия, по повести, был сын Дмитрий Георгиевич, которого взял на воспитание подросший Иван Калита. Тут показания повести уже не могут быть проверены, так как сведений о продолжении рода Андрея Александровича не имеется.[94]
Зачем же автору повести об убиении понадобилось вводить в свой рассказ забытого князя Андрея Александровича, оставившего по себе совсем не блестящую память " По – видимому, автор повести спутал двух Андреев. Почти современником Андрея Александровича был его дядя Андрей Ярославич, который считался родоначальником князей Шуйских. Крайне запутанные родословные счеты легко позволяли отождествить Андрея Ярославича с Андреем Александровичем, а также их сыновей. Сами Шуйские в XVI в. указывали свой род только от великого князя Дмитрия Константиновича (умер в 1383 г.), не восходя к своему родоначальнику Андрею Ярославичу.[95]
Вот здесь мы, кажется, и находим разгадку «совершенного невежества» автора повести об убиении Даниила. Текст повести ясно обнаруживает стремление показать, что Шуйские произошли от того же гнезда, что и московские великие князья. Поэтому автор повести не постеснялся ввести исторические несообразности и сделал Андрея Александровича мстителем за Даниила и хозяином Москвы. Андрей благословил своего племянника Ивана Данииловича «державствовати» в городе Москве. К Андрею как ближайшему родственнику, к дядюшке, везут малолетнего Ивана Данииловича. Автор повести всюду старается сблизить москвичей, владимирцев, суздальцев и ростовцев. Поэтому Андрей воспитывает, по повести, Ивана Калиту, а Калита воспитывает сына Андрея – Юрия.
Для кого нужна была подобная подтасовка летописных известий, притом столь отдаленного прошлого, какую цель преследовал автор повести об убиении Даниила Московского, сваливая в одну кучу самые различные исторические события " На этот вопрос, на наш взгляд, дают ответ события начала XVII в., связанные с воцарением Василия Шуйского. «Выкрикнутый» боярами и московскими посадскими людьми, Василий Иванович Шуйский тотчас же попытался обосновать свои права на московский престол происхождением от общего именитого предка – Александра Невского. Шуйский «учинился» на Московском государстве не только по выбору «всяких людей Московского государства», но и «по коленству», т. е. по происхождению, «по степени прародителей наших».[96]
О своих правах на московский престол Василий Шуйский говорит в первой же своей грамоте: «Учинилися есмя на отчине прародителей наших, на Российском государстве царем и великим князем, его ж дарова бог прародителю нашему Рюрику, иже бе от Римского кесаря, и потом многими леты и до прародителя нашего великого князя Александра Ярославича Невского на сем Российском государстве быша прародители мои, и по сем на Суздальской удел разделишась, не отнятием и не от неволи, но по родству, яко ж обыкли на большая места седати»[97]
В этих словах находим все элементы второй части повести об убиении Даниила Московского с ее псевдолетописными справками. Шуйские ведут свой род от одного прародителя вместе с угасшим родом Калиты, у тех и у других один родоначальник – Александр Невский. Потомки Калиты сидят в Москве, а потомки Андрея Александровича – в Суздале, потому что они, как старшие, «обыкли на большая места седати». Так, те самые Шуйские, которые при Грозном тягались о старшинстве с другими боярами, внезапно предъявляют свои претензии на московский престол по праву первородства. Нет нужды говорить о том, что, утвердись Шуйские на престоле, и составленная ими родословная сделалась бы официальной. Тем самым претензии родственников угасшей династии (Мстиславских, Романовых), а также других боярских фамилий теряли всякое основание. «Совершеннейший невежда», таким образом, очень ловко старался обосновать права Шуйских на престол.
Дата возникновения повести, по нашему мнению, – начало XVII в.; она возникла не позже 1610 г. – времени свержения Василия Шуйского. С этим сходятся и показания древнейшей рукописи повести. Названная рукопись лишь недавно поступила в собрание Исторического музея в Москве и подробно описана М. В. Щепкиной.[98] По почерку и водяным знакам она должна быть отнесена к первой половине XVII в. Следовательно, сама повесть об убиении Даниила никак не может быть датирована серединой XVII в.
Между тем, автор повести об убиении Даниила Московского, конечно, знал уже повесть о зачале Москвы. Андрей Александрович «на утрии восстав и посмотрив по тем красным селам и слободам», так же как это сделал Юрий Долгорукий в повести о зачале Москвы. И там, и здесь действуют Стефан Кучка и его сыновья, там и здесь упоминаются московские «села красные». И в той, и в другой повести читаем известия с точными датами, относящимися к истории Москвы. Крымские татары, неверная жена Улита, мучительные казни, – все это ведет нас к XVI в., только что пережившему царствование Грозного. Как видим, повесть о зачале Москвы была одним из источников повести об убиении Даниила Московского и, следовательно, сама возникла в XVI в.
С. К. Шамбинаго с большой тонкостью подметил, что повесть об убиении Даниила (так называемая «новелла») – «достояние подвижного посада, ищущего в прошлом не фактов, а занимательности». Действительно, повесть была рассчитана не на ученых людей, а на тех «пирожников» и «шубников», которые возвели Шуйского на престол. Она соответствовала вкусам и понятиям людей XVI в. и в среде неученых людей она нашла читателей, которые часто и охотно ее переписывали. Недаром «села красные хорошие» Юрия Долгорукого напоминали о таком же Красном селе у самой черты города, жители которого так часто принимали участие в бурных событиях начала XVII в.
Наконец, прямым указанием на конец XVI – начало XVII в. как на время возникновения повести об убиении Даниила, могут служить заключительные слова повести о Москве как втором Иерусалиме. Напрасно С. К. Шамбинаго считает эти слова указанием на то, что повесть возникла во второй половине XVII в. По словам Ивана Тимофеева, царь Борис Годунов намеревался разрушить Успенский собор и построить в Москве новый храм, «яко же во Иерусалиме, во царствии си хотяше устроити, подражая мняся по всему Соломону самому».[99] Проект Бориса Годунова имел, несомненно, и своих апологетов, которые готовы были создать в Москве второй Иерусалим, подобно тому как позже «новый Иерусалим» был воздвигнут в окрестностях Москвы патриархом Никоном.
Хронологические несообразности и неточности обеих повестей о начале Москвы не лишают их некоторого исторического значения. Обе повести донесли до нас старое предание о древнем владетеле Москвы, Стефане Ивановиче Кучке. А это предание находит себе опору в существовании во второй половине XII в. двойного названия Москвы: «Москва, рекше Кучково» (иными словами: Москва, т. е. Кучково). Хорошо известно было и московское урочище – «Кучково поле» в районе Сретенских ворот.[100] Следует ли, отрицать достоверность существования боярина Кучки, если существовали «Кучковичи», убившие Андрея Боголюбского в XII в.» Предания связывали боярина Кучку и его сыновей и с Москвой, и с Суздалем. Таким образом, они сохранили нам память о боярском роде XII в. Историки литературы, конечно, оценят и литературные достоинства повести об убиении Даниила Московского, настоящей русской «новеллы» XVII в., по выражению С. К. Шамбинаго, насыщенной драматизмом событий, вводящей нас в круг тех поэтических произведений русских народных кругов, которые дошли до нас только в отрывках и, к сожалению, еще так мало оценены историками литературы.
Повести о начале Москвы и об убиении Даниила Московского, при всей их некнижности, могут быть причислены к той политической литературе, которая так развилась в Русском государстве XVI в. Повесть о зачале Москвы утверждает права на Москву родоначальника московских князей – Даниила Александровича, повесть об убиении Даниила Московского ставит другую цель – объяснить права суздальских князей на московский престол.
В этой небольшой статье я попытался обосновать свой взгляд на оба сказания о начале Москвы как на произведения XVI в. В моих построениях много гадательного, да иначе и не может быть при изучении недатированного памятника письменности, к тому же с явными чертами песенного творчества. Я разошелся в датировке этого памятника с С. К. Шамбинаго и попытался найти объяснение появлению подобного памятника в XVI в., отводя от его авторов обвинение в невежестве, считая, что и «невежество» имеет свою закономерность. А сказания о Москве – произведения достаточно яркие и в свое время должны были немало волновать современников. В данном случае их авторы в духе русской книжности начала XVII в. преследовали цель обосновать права Шуйских на русский престол. Ведь пользовались же распространением в XVII в. вымышленных разрядов в местнических и родословных спорах, а кн. М. М. щербатов включил сведения из них в свою историю, после чего их уже цитировали как непреложную истину.[101]
Это исследование основано на другой книге – «Древняя Москва», напечатанной в 1947 году, но оно не является просто переработкой более раннего текста, как в этом легко убедиться читателю. В «Древней Москве» я ставил своей основной задачей доказать, что «Москва со времени первого появления своего на страницах летописей была городом, а не боярской усадьбой, что она развивалась вначале как небольшой, а позже как крупный торговый и ремесленный город Восточной Европы, связанный с большим международным обменом, в который были втянуты страны Востока и Средиземноморья, а позже Запада». Теперь нет необходимости эту мысль доказывать, так как она уже принята в нашей исторической литературе (см.: История Москвы. Т. 1. Изд—во АН СССР).
Основной задачей, которую я стараюсь разрешить в этой новой книге, является более или менее всестороннее освещение жизни русского средневекового города XIV–XV столетий. Исследование ограничено рамками этих столетий, потому что предшествующие века в истории Москвы освещены только немногими письменными свидетельствами и археологическими находками, сделанными на ограниченной территории.
Есть основания и для ограничения нашего исследования XV веком, так как с конца этого столетия для Москвы начинается новый период. Внешним его показателем является строительство Кремля и переустройство посадов при Иване III. В области политической истории важнейшие события в истории России вообще и в истории Москвы в частности – это присоединение Новгорода (1478 г.) и падение татарского ига (1480 г.). В се эти события почти совпадают по времени. Поэтому автор старается по возможности не заходить за эту грань.
Историк наталкивается на почти непреодолимые трудности, когда по обрывочным заметкам летописей и актов ему приходится восстанавливать черты древнего города, обычно основательно стертые прошедшими столетиями. Это в особенности можно сказать об изучении топографии древней Москвы XIV–XV веков. Для этого имеются свои основания. Ведь Москва в названные столетия только начинала принимать вид большого города. Позднейшее величие города повлекло за собой его переустройство и коренным образом изменило первоначальный облик Москвы. Московские здания великокняжеского периода казались мелкими и незначительными для позднейшего времени и были заменены более богатыми постройками. Поэтому сохранившиеся памятники древней великокняжеской Москвы не только редки, но и относительно малозначительны по сравнению, например, с памятниками Новгорода и Пскова того же времени.
Особенно трудно изучать топографию древнейшей Москвы XII–XIII столетий, так как летописи не сохранили нам ни одного топографического приурочивания, которое могло бы быть достоверно отнесено к XII–XIII векам. Поэтому, реконструируя картину древнего города в эти столетия, мы будем опираться главным образом на свидетельства позднейшего времени.
Наиболее ранней частью исторической Москвы является Кремль. По мнению И. Е. Забелина, это «первоначальное кремлевское поселение города Москвы» основалось здесь в незапамятные времена.[103] Однако в явном противоречии с этим утверждением стоит то обстоятельство, что еще в XV веке москвичи твердо помнили о «боре», из деревьев которого была построена первая московская церковь Рождества Предтечи. Предание об этой церкви занесено в летопись под 1461 годом по случаю построения каменной церкви вместо деревянной. Говорят некоторые, замечает летописец, то была первая церковь в Москве: на том месте бор был, и церковь та в том лесу («в том лесе») была срублена тогда, она была соборной церковью при Петре митрополите, и двор митрополичий был тут.[104]
В этом предании смешаны различные по времени события: построение церкви на месте древнего бора и значение этой церкви в более позднее время при митрополите Петре в качестве собора. Однако ценным является существование в XV веке прочной устной традиции («глаголют же») о позднем возникновении кремлевского поселения и существовании на его месте древнего бора. На тот же бор указывают и старинные топографические названия кремлевских урочищ, от которых получили свои прозвища Боровицкая башня и церковь Спас на Бору. На возможность относительно позднего заселения кремлевского холма указывает, быть может, и то обстоятельство, что на его территории в основном были обнаружены предметы XII века. Найденные в Кремле при постройке Оружейной палаты и поблизости от упомянутой церкви Рождества Иоанна Предтечи женские украшения, по определению А. В. Арциховского, относятся к XII веку и «принадлежат к классическому типу вятичских семилопастных».[105]
Древнейшее летописное свидетельство о построении «города», крепости в Москве указывает именно на кремлевский холм, а не на какую—либо иную московскую местность. До сих пор это летописное указание было известно в несколько искаженной передаче печатного издания «Тверской летописи», которое допускало разные толкования. В печатном издании летописи читаем: «Того же лета (1156–го) князь великий Юрий Володимеричь заложи град Москьву, на устниже Неглинны, выше рекы Аузы».[106] Выражение «на устниже Неглинны» звучит несколько необычно, связывая место построения Кремля с течением Москвы ниже впадения в нее Неглинной. Однако это выражение является результатом описки переписчика, так как в другом, до сих пор не опубликованном списке Тверской летописи находим: «Князь великий Юрий Володимерич заложи Москву на устии же Неглинны, выше реки Яузы».[107] Таким образом, Тверская летопись подтверждает, что «город», или Кремль, был построен в 1156 году на том же месте, где он стоял ранее, «на устии же Неглинны».
С. Ф. Платонов вообще был склонен сомневаться в достоверности показания Тверской летописи, видя в нем позднейшее припоминание, поскольку Юрий Долгорукий находился в 1156 году на севере и не мог строить город на Москве—реке.[108] С предположением об относительно позднем происхождении известия Тверской летописи можно согласиться и не настаивать на 1156 годе как на времени построения Кремля. Но если дата и не представляется вполне достоверной, то самый факт построения Кремля на устье Неглинной, выше реки Яузы, надо считать правильным. Ведь топографические припоминания нередко сохраняют для нас черты отдаленной древности. Московское предание XVI–XVII веков упорно указывало на Юрия Долгорукого как на строителя города Москвы.
Как же в таком случае понимать слова Тверской летописи о постройке города «на устии же Неглинны»" Если не считать это выражение просто желанием автора летописной заметки сказать, что город был построен на том же месте, на котором стоял и ранее, то надо говорить о двух событиях: о первом и втором построении городских укреплений Юрием Долгоруким.
Территорию этого второго Кремля – безразлично, будем ли мы его считать постройкой Юрия Долгорукого или более позднего времени – И. Е. Забелин вполне убедительно обрисовывает в следующих границах: «Со стороны речки Неглинной черта городских стен могла доходить до теперешних Троицких ворот, мимо которых в древнее время, вероятно, пролегала простая сельская дорога по Занеглименью в направлении к Смоленской и к Волоколамской или Волоцкой старым дорогам. С другой стороны, вниз по Москве—реке, такая черта городских стен могли доходить до Тайницких ворот или несколько далее, а на горе включительно до Соборной площади, так что весь треугольник города, начиная от его вершины у Боровицких ворот, мог занимать пространство со всех трех сторон по 200 сажен, т. е. в окружности более 600 сажен».[109]
Такую территорию Кремля можно считать значительной для русских городов XII–XIII веков. Тем более можно удивляться, что в недавно вышедшей книге П. В. Сытина, посвященной планировке и застройке Москвы, дается «схема развития Кремля» с его явно преуменьшенными размерами в первый период существования.[110]
В начале XIV века территория Кремля была уже застроена зданиями. Кроме упомянутой ранее церкви Рождества Ивана Предтечи, в нем находим церковь Михаила Архангела, в которой в 1304 году был погребен князь Даниил Александрович. Позже в той же церкви похоронили Юрия Даниловича. Таким образом, Архангельский собор в Москве сделался княжеской усыпальницей раньше княжения Калиты, вопреки тому, что обычно пишется в наших учебных пособиях и учебниках.
Городские дворы не вмещались в тесные пределы города уже в XII–XIII веках. Вокруг «города» в Москве возник посад вне городских укреплений. В существовании посада нас убеждает упорная традиция, по которой низина, помещавшаяся под кремлевским холмом и населенная с давней поры, носила характерное название «Подола». Этим названием, как известно, обозначался и ремесленно—торговый квартал древнего Киева, помещавшийся под киевскими холмами у берегов Днепра. В Москве в Подол входила вся территория между Москвой—рекой и кремлевским холмом, значительно более обширная в древнее время, чем в последующее, когда каменные стены разделили подольную часть города на две части. Но даже после построения стен при Дмитрии Донском на кремлевском Подоле жило немалое количество населения, здесь же стояли княжеские службы.
По предположению И. Е. Забелина, первоначальный Подол простирался до самого берега Москвы—реки. Здесь находилось береговое пристанище для речных судов. Таким образом, в районе Подола возник первоначальный московский посад, и картина первоначального города XIV–XV веков, обычно изображаемого в виде деревянного городка на вершине крутого холма, должна быть существенно изменена. Если вершина кремлевского холма была занята городком с земляным валом и деревянными стенами, то склоны его и низина под ним, обращенная к реке, были покрыты дворами горожан. Само название «Подол» ведет нас к домонгольскому времени, когда этим названием обозначали подгорную часть города. Таким образом, Москва встает перед нашими глазами в значительно ином виде, чем это порой рисуется в некоторых сочинениях, старающихся представить древнюю Москву даже не городом, а какой—то захудалой княжеской усадьбой.
В начале XIV века московский посад уже существовал. Намеком на это можно считать летописное свидетельство о нападении на Москву тверского войска в 1308 году: был бой у Москвы на память святого апостола Тита, и града не взяли.[111] В этой фразе «град», крепость, кремль, как бы противополагается остальной части города – неукрепленному посаду.
Существование московского посада уже в XII–XIII столетиях подтверждается раскопками, производившимися в Зарядье, в непосредственной близости к Москве—реке. Раскопки показали существование здесь культурного слоя, отложившегося примерно в X–XIII столетиях. Тут были обнаружены фрагменты глиняной посуды, в частности «обломки сосудов, покрытых глухой зеленой поливой, какие известны по находкам в Киеве и Владимире в слоях XI–XIII веков», а также стеклянные браслеты, шиферные пряслица (грузики) для веретен и пр.
На этом основании М. Г. Рабинович, производивший раскопки в Зарядье, пришел к мысли, что ремесленный и торговый посад Москвы уже в начальный период истории нашей столицы был весьма значительным и, «очевидно, далеко выдавался за пределы крепости».[112]
Этот вывод был автором еще более развит на основании более поздних раскопок. «Утолщение домонгольского культурного слоя к западу в направлении современного Кремля, – пишет он, – подтверждает наш прежний вывод о том, что поселение, открытое при раскопках в Зарядье, является окраиной города, центр которого должен был находиться на устье р. Неглинной».[113]
Возникновение московского посада М. Г. Рабинович готов относить к X–XI векам, то есть ко времени гораздо более раннему, чем княжение Юрия Долгорукого, которому приписывается основание Москвы как города. Но существование поселения в Зарядье даже в X столетии еще не обозначает, что в это время Москва была городом. Почему нельзя допустить, что на территории Зарядья стояло одно из «красных сел», о которых вспоминали московские предания»
Относительная заселенность московской территории говорит о возможности существования здесь какого—то населенного пункта, городка или ряда городков задолго до XII века. Действительно, мы знаем о существовании нескольких городищ в черте города, остатки которых еще можно было различить в начале прошлого столетия. Ходаковский, а вслед за ним Арцыбашев указывали на территории Москвы по крайней мере три городища.[114] Одно находилось у Андроньева монастыря при впадении ручья Золотой Рожок в Яузу, другое – у церкви Николы в Драчах, или Грачах, которая была построена на «холме узловом при двух лощинах, брошенных течением Неглинной и ручья», третье – «Бабий городок», – на правом берегу Москвы—реки, у бывшей Бабьегородской плотины.
Между тем свои мысли о раннем возникновении Москвы как города М. Г. Рабинович с еще большей настойчивостью высказал в новой своей статье, носящей название «Материалы по истории великого посада Москвы».[115] На этот раз он прямо говорит, что «начало поселений на исследованной территории относится к XI веку».
Это вывод, конечно, не встречает возражения, так как существование поселений на берегу Москвы—реки доказывается находками диргемов, найденных и далеко от того места, где производились раскопки, в устье речки Черторый и у Симонова монастыря. Но М. Г. Рабинович не останавливается на этом, а делает неожиданный вывод: «Для нас ясно, что к XI веку город достиг уже значительных по тому времени размеров, и его посад достигал линии современного Псковского переулка».
Невольно возникает вопрос: обоснован ли такой вывод» Ведь раскопки производились не на устье Неглинной, где автор предполагает существование города уже в XI веке, а на территории «великого посада». Между тем «великий посад» занимал большое пространство между Неглинной и Москвой—рекой. Там же, где производились раскопки, была только ничтожная часть «великого посада». Сами материалы, собранные в Зарядье, позволяют говорить, что поселение, существовавшее на подоле великого посада, в XI–XII веках было еще незначительным. На это указывает тонкость прослойки из угля и золы, которую сам же М. Г. Рабинович относит к разорению Москвы в 1237 году татарами. Тонкость этой прослойки привела его к мысли, что исследованная им территория «была в то время не особенно густо заселена».
Признавая большое значение раскопок М. Г. Рабиновича, этого неутомимого и вдумчивого исследователя древней Москвы, нельзя вместе с тем не отметить, что раскопки пока еще не дали решающих доказательств в пользу гипотезы, что Москва была значительным городом уже в XI столетии.
Так, прежде всего, остается недоказанным, что посад, вернее, его подольная часть, лежавшая у подножия Кремлевской и Китайгородской возвышенности, тянулась без разрыва вдоль Москвы—реки, хотя такое предположение и кажется на первый взгляд наиболее обоснованным. На схематическом плане Кремля, помещенном в книге Герберштейна XVI века, у Москворецкого моста нарисован пустырь, хотя Кремль изображен окруженным с других сторон строениями. Эту особенность чертежа в книге Герберштейна можно было бы считать чисто условной, если бы не существовали другие свидетельства, показывающие, что у позднейшего Москворецкого моста лежало болото.[116] В конце XV века тут стояла церковь Благовещения на Болоте, позже известная под названием Николы Чудотворца у Смоленских ворот.[117] Таким образом, Великая улица, на территории которой копал М. Г. Рабинович, не имела выхода к Кремлю, а упиралась в болото у Москворецкого моста. Никольские, Фроловские (Спасские) и Константино—Еленские ворота находились уже на возвышенности. Само «утолщение домонгольского культурного слоя в направлении современного Кремля», подмеченное М. Г. Рабиновичем, не проверено на сколько—нибудь значительной территории. Поэтому позволительно сомневаться в том, что посад XII–XIII веков располагался в Москве длинной и узкой лентой вдоль реки. Скорее можно предполагать другое. Основная часть посада располагалась на возвышенностях Кремля и Китай—города. В двух местах посад спускался к реке: в Кремле – на Подоле и на посаде – у церкви Николы Мокрого.
Такое расположение первоначального московского посада объясняет, по какой причине в позднейшем Зарядье на большом протяжении от Москворецкого моста до Острого угла, где кончалась Китайгородская возвышенность, стояло только 6 церквей, да и то группами: 2 церкви стояли у Москворецкого моста, 3 – в Остром углу, и только одна, Николы Мокрого, – на середине Великой улицы. Между тем территория бывшего Китай—города была буквально усеяна церквами. Несмотря на свое название, Великая улица в Зарядье, в сущности, лежала в низине, в местности относительно мало удобной для жилья. Посад же в основном располагался на возвышенности. К тому же значительная часть первоначального посада позднее была занята Кремлем, расширявшимся на восток. Построение современного Кремля в конце XV века коренным образом изменило топографию старого посада, но следы того, что посад занимал и часть современного Кремля, долго еще оставались в виде ряда церквей, стоявших «на рву», отделявшем Кремль от Китай—города. Между Фроловскими (Спасскими) и Никольскими воротами даже в XVII столетии стояло 15 церквей. Одна из них была церковью Пятницы. Между тем церкви во имя Пятницы обычно сооружались на торговой площади, поблизости от главных въездных ворот.
Такое расположение торговых площадей с неизменной на них церковью Пятницы находим в ряде городов, соседивших с Москвой (например, в Дмитрове и Коломне). В самой Москве две другие Пятницкие церкви находились в Китай—городе, «что против Нового Гостиного двора», и за пределами Китай—города в Охотном ряду. Обе названные церкви были поставлены на торговых площадях, в непосредственной близости к городским воротам (первая – к кремлевским, вторая – к китайгородским). Существование церкви Пятницы в непосредственной близости к кремлевским стенам легче всего объяснить тем обстоятельством, что некогда эта церковь находилась на торговой площади, вне стен городка, после же построения новых кремлевских стен, разрезавших древнюю торговую площадь пополам, церковь осталась, а торг был отнесен на восток за пределы вновь созданных стен.
Где кончался посад XIII века, неизвестно, но Богоявленский монастырь стоял уже за пределами посада или на его окраине, хотя в настоящее время строения этого бывшего монастыря стоят поблизости от кремлевской стены. Еще в XIV столетии этот монастырь обозначался как находившийся «близ града Москвы», «на посаде града Москвы».[118]
Местность, окружающая Москву, и в более поздние времена отличалась лесистостью. Громадные сосновые и смешанные леса начинались от самого города и тянулись на обширные пространства на север и восток. Однако не следует и преувеличивать эту лесистость, представлять территорию Москвы XII–XIII веков как сплошной и непроходимый бор. Летописи говорят о подмосковных селах, а устная традиция даже в XVII столетии помнила о «селах красных, хороших», которые разбросались по обеим сторонам реки во времена полулегендарного боярина Кучки.
На первых порах осваивалась наиболее удобная для поселения территория по долинам рек Москвы, Яузы и Неглинной. В непосредственной близости к Кремлю находилось село Семчинское, или Семцинское, названное уже в духовной Ивана Калиты. К таким же ранним селам надо отнести село Напрудское к северу от Кремля и село Михайловское на Яузе, упомянутые в той же духовной.
Ко второй половине XIII века относятся первые сведения о московских монастырях. Едва ли не самым ранним московским монастырем, о котором нам достоверно известно, был Даниловский монастырь, основанный на правом берегу Москвы—реки князем Даниилом Александровичем. Об этом монастыре и его основании в XVI веке рассказывали «неции от древних старцев». Настоятели Данилова монастыря уже в XIII столетии носили сан архимандритов, что указывает на особое значение монастыря. Существование в Москве монастыря с архимандритом во главе отчасти указывает и на возросшее значение Москвы как города, стремившегося выделиться из общего уровня по своей церковной иерархии.[119]
В повести о князе Данииле, составленной в XVI столетии, имеются кое—какие подробности об этом первом московском монастыре, позднейшие здания которого сохранились до нашего времени поблизости от современного Даниловского рынка.
По житию, Даниил поставил монастырь, «иже зовется Даниловский», тогда же в нем и церковь поставил во имя преподобного Даниила Столпника, «в том монастыре и архимандрита перваго устрои». В этой же обители при конце своей жизни Даниил постригся в монахи и был погребен, но положен не в церкви, а «на монастыри, идеже и прочую братию погребаху». После перенесения архимандритии в Спасский монастырь в Кремле Даниловский монастырь окончательно оскудел, «только едина церковь и оста во имя святого Даниила Столпника, и прозвася место оно сельцо Даниловское».[120]
В монастыре сохранялся камень, под которым будто бы был погребен князь Даниил. Если верить житию, Даниловское село существовало в XIII веке, следовательно, является древнейшим из известных нам подмосковных сел.
Ко времени Даниила восходит и Крутицкий монастырь под Москвой, если верить старому преданию, впрочем, не очень надежному. Во всяком случае, если храм на Крутицах и был основан уже в XIII веке, то остальные подробности о Крутицах, сообщаемые в сказании XVII века, лишь плод московского баснословия этого столетия.[121]
По монастырской записи, которую нет никаких оснований оспаривать, Богоявленский монастырь в Китай—городе был основан в 1292 году.[122]
Первая половина XIV века, преимущественно время Ивана Калиты (1328–1340 гг.), отмечена переустройством Москвы как города, оформлением ее внешнего вида в качестве великокняжеской резиденции. Память о строительных работах Калиты осталась на долгое время у потомства. «Постави князь Иван Данилович Калита град древян Москву, тако же и посады в нем украсив, и слободы, и всем утверди», – пишет о деятельности Калиты поздний московский летописец.[123] На основании тех же преданий Герберштейн, посетивший Москву в начале XVI века, сообщает, что Кремль до княжения Калиты был мал и защищен только бревенчатой оградой. Калита расширил и укрепил его по совету митрополита Петра.[124]
Летописные свидетельства показывают, что информация Герберштейна о построении Кремля при Калите была получена из хорошего источника. Так, летопись сообщает о пожаре города Кремника 3 марта 1931 года («бысть пожар – погоре город Кремник на Москве»). Новый пожар случился в Москве 3 июня 1337 года, причем нет никаких указаний, что во время этого пожара Кремник опять погорел. Через два года после второго пожара началась постройка нового города, особо отмеченная летописью: «На ту же зиму (1339 год) месяца ноября в 25, на память святого мученика Климента, замыслиша, заложиша рубити город Москву, а кончаша тое же зимы на весну в великое говеино».[125] Построение нового Кремля стояло в явной связи с московским пожаром 1337 года, оставившим о себе печальную память у современников. В этот пожар «Москва вся погоре». Бедствие довершил страшный ливень, потопивший имущество, спрятанное в погребах и вынесенное от огня на площадь.[126]
Кремль 1339 года был выстроен из дуба – наиболее прочного лесного материала. Остатки дубовых стен Ивана Калиты найдены были при постройке Нового дворца. Они лежали в трех с лишним саженях от современной кремлевской стены, обращенной к Неглинной. Дубовые бревна толщиной почти в аршин, полуистлевшие от долгого лежания в земле, были найдены на протяжении 22 аршин.
Так пишет И. Е. Забелин, ссылаясь на сочинение Вельтмана, но в самом тексте описания Нового дворца, составленном А. Вельтманом, об этом говорится менее ясно, но в то же время полнее, чем у Забелина.
«При возведении фундаментов под аппартаменты их высочества, – пишет Вельтман, – открыто основание прежней деревянной Кремлевской стены, показывающее, что Кремль, до постройки каменной стены Дмитрием Донским, был гораздо менее в объеме. Ныне еще хранятся несколько дубовых дерев, лежавших одно на другом стеною, до 22 аршин в земле. Кроме того, открыты ниже горизонта земли фундаменты с цоколями нескольких древяных зданий, свинцовые трубы, служившие проводниками воды, которая от Водовозной башни поднималась некогда для снабжения дворцов, и вероятно также для орошения верхняго сада. Из замечательных вещей найдены: медная кружка, заключавшая в себе разные грамоты, относящиеся к XIV и XV столетиям, и, наконец, относящиеся к языческим временам серебряные обручи, поручни, серьги и пр. и пр.[127]».
Из этого описания становится ясным, что местность, занятая Новым дворцом, была заселенной с давнего времени. Нельзя только доверять определению вещей как языческих, сделанному Вельтманом, так как это только его домысел. Неясно также, по каким основаниям Вельтман определяет, что дубовый город Калиты был значительно меньше Кремля Дмитрия Донского, хотя для этого, видимо, были какие—то основания. Зато ясно можно судить о дубовой стене 1339 года.
Дубовые плахи представляли собой наружную облицовку деревянных стен, которые состояли из ряда срубов, засыпанных внутри землей. Так, например, укрепления Райковецкого городища, по сведениям археологов, «образовали рубленные из толстого круглого дуба клети, загруженные плотно утрамбованной землей и несшие на своей верхней площадке бруствер—заборола».[128]
Московский дубовый Кремль, действительно, представлял собой «рубленый город»; недаром в летописи о начале его постройки так и сказано: «заложиша рубити».
В летописях ничего не сообщается о размерах нового Кремля, но старинное предание, записанное Герберштейном, как мы видим, помнило, что территория его при Калите сильно расширилась. Границы Кремля времен Калиты на востоке с замечательной проницательностью устанавливаются И. Е. Забелиным. Он обратил внимание на то, что при обновлении Малого, или Николаевского, дворца в Кремле материк под слоями жилого мусора оказывался на глубине от 9 до 13 аршин. Такое явление обнаруживалось на дворе дворца в определенном направлении. Видимо, существовал древний ров, который направлялся с кремлевской горы на Подол. В XVII веке в этом направлении пролегала улица, а одна из находившихся здесь церквей называлась Рождеством Богородицы, «что на Трубе», потому что стояла «на трубе, проложенной на месте древнего рва для стока воды».[129]
В 1331 году впервые внутренняя московская крепость, или замок, названа Кремником (позже – Кремлем). Сделано было несколько попыток объяснить это название вплоть до производства его от греческого «кремнос», что обозначает крутизну, или крутую гору над оврагом или берегом.[130] Такое несколько неожиданное словопроизводство находило сторонников и в наше время, но в сущности является простым созвучием. Непонятно, по какой причине греческое слово, обозначавшее крутизну, заимствовано было москвичами для названия городских укреплений, а самое главное – корень «крем», или «кром», употребляется на Руси для обозначения не одних московских укреплений. Так, «Кромом» с давнего времени называют внутреннюю псковскую крепость, очень напоминающую по своему расположению на высоком мысу, при впадении двух рек, московский Кремль. Кромом назывался также в конце XV века замок Великих Лук.[131] Псковские памятники знают термин «кримский» тать для обозначения вора, обокравшего Кром. Добавим к этому, что сам термин «Кремник» попал в нашу летопись по аналогии с
«Кремником» в Твери, следовательно, также не является специфическим московским термином.[132]
Возможно допустить происхождение названий «кремль» (кремник) и «кром» от разных корней, но нельзя обойти молчанием одновременное существование «кремников» и в Москве, и в Твери. И. Е. Забелин считает «кремник» производным от слова «кремь», которое в северных русских наречиях обозначает бор, крепкий строевой лес, растущий среди моховых болот. Это словопроизводство, на первый взгляд, очень далекое от стен и башен деревянного города, в действительности наиболее достоверно объясняет названия замков в двух соседних городах, в Твери и Москве, как кремников. Кроме слова «кремь» для обозначения крепкого и крупного строевого леса в заветном бору, имеется еще «кремлевое дерево» – крепкое, строевое, здоровое, «кремлевник» – хвойный лес по моховому болоту.[133]
Слово «кремник», или «кремль», могло обозначать характер постройки укрепления из хвойного, соснового дерева, в отличие от дубового города. «Кремник» сгорел, и на его место стали строить («рубить») дубовый город, или град. Тем не менее, как это часто бывает и на наших глазах, за московским замком сохранилось старое и привычное название.
Вновь построенный Кремль занимал большую площадь, чем его предшественник.
По предположению И. Е. Забелина, кремлевская стена в это время на северозападной стороне, обращенной к Неглинной, доходила до грота в Александровском саду, а на южной – до упомянутой выше трубы поблизости от церкви Константина и Елены. Видимыми координатами восточной стены Кремля времен Калиты являются старинные московские улицы Никитская и Ордынка, которая теперь не имеет выхода на север и обрывается напротив Кремля, на другой стороне реки. Ранее это были дороги. Никитская выходила к Волоколамску, Ордынка вела на юг, в сторону Золотой Орды.
К этому замечательному очерку местоположения Кремля Калиты, впрочем, можно сделать некоторое добавление. И. Е. Забелин считает, что обе дороги выводили к древнейшему торговому пристанищу на Подоле, между тем, как нам кажется, речь должна идти о другом – о соединении этих дорог на торговой площади перед Кремлем. Как говорилось уже выше, первоначальная торговая площадь явно не совпадала с позднейшей Красной площадью.
При Иване Калите в Москве появились первые каменные здания, на первых порах церкви. Первым каменным строением в Москве считается собор Успения Богоматери, заложенный 4 августа 1326 года.[134] Летописи связывают построение собора с утверждением в Москве митрополичьего стола и личным желанием митрополита Петра. Собор строился целый год и был освящен 15 августа 1327 года (т. е. на Успеньев день). Наименование собора Успенским показывает желание великого князя и митрополита иметь соборный храм по образцу Успенского собора во Владимире.
Наименование церквей в древней Руси было явлением далеко не случайным и подчинялось определенным правилам. Так, в XI–XII веках соборные храмы больших городов, являющихся одновременно резиденциями епископов, именовались, по византийскому образцу, в честь св. Софии («Премудрости Божией»). Это, так сказать, древнейший слой церковных наименований, отразившийся в появлении Софийских соборов в главнейших центрах Руси XI века: в Киеве, Полоцке и Новгороде. В XII веке вместо Софийских появляются Успенские соборы (Смоленск, Владимир—Залесский, Владимир—Волынский, Суздаль, Ростов, Галич). Однако уже с XI века существует и другая традиция, по которой соборные церкви называются в честь Спаса. Традиция таких наименований начинается с черниговского собора Спаса Преображения, построенного в первой половине XI века. Она находит отражение на севере в XII–XIII веках, когда появляются соборы во имя Спаса в городах Тверь, Переяславль Залесский, Нижний Новгород, Галич Мерский, Торжок, Ярославль. Таким образом, определенные церковные традиции связывались с определенными политическими центрами.
Между тем имеются указания на то, что первоначальным московским собором была церковь Спаса, как и в Твери.[135] Иными словами, и по названию своей крепости – «кремник» – и по названию соборного храма в честь Спаса Москва имела сходство с соседней Тверью. Трудно только сказать, чем объясняется это сходство – сознательным ли подражанием московских князей тверским порядкам или общностью традиций Москвы и Твери. Построение Успенского собора обозначало резкий разрыв с прежней традицией и показывало претензию московских князей на особое положение Москвы среди русских городов, возвращение к традициям старых стольных городов северо—восточной Руси – Владимира, Суздаля, Ростова.
Строительство каменных храмов продолжалось при Калите в быстрых по тому времени темпах. В 1329 году выстроили вторую каменную московскую церковь – Иоанна Лествичника, оконченную в 3 месяца. Осенью того же года в течение двух месяцев воздвигли третью каменную церковь Поклонения веригам Петра, бывшую, впрочем, приделом Успенского собора. И. Е. Забелин связывает построение этих церквей с политическими событиями того времени, считая, что обе церкви были обетными, построенными в память удачного окончания похода против Твери в 1327 году и Пскова в 1329 году.[136] Такая возможность, конечно, не исключена, но построение этих церквей может быть объяснено и по—иному. Иоанн Лествичник был святым самого Калиты, на печатях которого изображен святой в рубище с книгой в руках, что соответствует Иоанну Лествичнику, как автору Лествицы,[137] а не Иоанну Предтече, изображение которого не имеет книги. Кроме того, старший сын Калиты (Иван) родился 30 марта на память Иоанна Лествичника. Вериги Петра напоминают нам о Петре митрополите, который заложил для себя в этой церкви каменный гроб. Следовательно, перед нами обычное стремление строить храмы в честь одноименных князей и митрополитов, очень распространенное на Руси.
Каменное строительство не прекратилось после создания трех указанных храмов. Новая каменная церковь Спаса («Спас на Бору») была построена в 1330, пятая каменная церковь Михаила Архангела – в 1333 году. Последняя церковь заменила собой деревянный храм, служивший княжеской усыпальницей. Что касается церкви Спаса, то она также имела специальное назначение – служить княжеским монастырем. Значение этого монастыря как одного из центров московской образованности как—то осталось не замеченным историками Москвы, хотя летопись особо отмечает заботы Ивана Калиты о процветании Спасской обители, снабженной иконами, книгами и сосудами за счет княжеской казны. Обращает на себя внимание и замечание летописи, что Спасский монастырь получил от Калиты «льготу многу и заборонь велику творяше им, и еже не обидимым быти никим же».[138] В этих словах скрывается прямое указание на пожалование Спасскому монастырю иммунитетных прав, по образцу которых впоследствии получали льготы и другие московские монастыри.
Каменное строительство при Калите развернулось в сравнительно короткий промежуток времени, на протяжении 9 лет (в 1326–1333 годы), после чего наступил длительный перерыв. Это обстоятельство, по—видимому, указывает на то, что строителями московских церквей были пришлые мастера и что собственная московская архитектурная школа возникла значительно позднее, во второй половине XIV века, иначе трудно объяснить своеобразную «сезонность» каменного строительства в Москве при Иване Калите.[139] Такая особенность каменного строительства должна быть учтена историками русского искусства при их суждении о характере ранней московской архитектуры.
Сделаны были попытки реконструкции плана и внешнего вида Успенского собора, но их нельзя считать удачными. Наиболее ценно сближение архитектуры Успенского собора с некоторыми псковскими памятниками, так как участие псковских мастеров в московском каменном строительстве очень вероятно, если только строителями московских храмов не были тверичи или новогородцы.[140]
Храмы Калиты представляли постройки относительно небольшие и не очень прочные. Все они были перестроены или сломаны в конце XV столетия после 150 лет существования. В 1472 году своды Успенского собора из—за опасности их падения приходилось подпирать толстыми бревнами. Уже эта особенность московской каменной архитектуры говорит о слабом строительном искусстве мастеров, созидавших московские церкви в первой половине XIV века. Московская архитектура в это время еще только зарождалась.
Возобновление каменного строительства в Москве стояло в тесной связи с возобновлением искусства монументальных росписей в северо—восточной Руси. В 1344 году оба московских собора (Успенский и Архангельский) были расписаны греческими и русскими мастерами. Летописец рассказывает, что Успенский собор расписывали греки, митрополичьи писцы: Да которого лета начали расписывать, того же лета и кончили. А святого Михаила подписывали русские писцы, князя великого Семена Ивановича. Старейшинами и начальниками у них был Захарий, Иосиф, Николай и прочая дружина их. Русские писцы за одно лето не могли расписать и половины этой церкви из—за ее величины. На следующий год была расписана церковь Спаса на Бору, «а мастер старейшина иконьником Гойтан». Эта церковь расписывалась на средства первой жены Симеона Гордого литовской княжны Айгусты, которую в Москве окрестили с именем Анастасия.[141] Расписана была фресками и церковь Иоанна Лествичника. Работы по росписи трех церквей (собора Михаила Архангела, Спаса на Бору и Иоанна Лествичника) закончились в 1346 году.
Роспись московских церквей, как мы видим, тоже носила своеобразный характер, как и постройка каменных зданий. Четыре московских храма расписывались в течение 3 лет по крайней мере тремя дружинами мастеров. Здесь мы опять наблюдаем ту особенность московского искусства времен Калиты и его ближайших преемников, которая отмечалась нами выше, его «сезонность» или чрезвычайность. Греческие и русские мастера были одинаково пришлыми в Москве, которая, видимо, еще не создала своей художественной школы. Однако в кратких летописных заметках о росписи московских церквей уже чувствуется рука современника и его горячее участие к делу украшения родного города. Летописец тщательно отмечает имена русских живописцев и только в общих чертах говорит о греческих художниках. В этом замалчивании греческих имен нет ничего враждебного по отношению к грекам, только известное равнодушие к ним. Зато заметно повышенное внимание к русским художникам, неприкрытая радость при виде своих отечественных мастеров, столь понятная для русского человека, жившего в эпоху опустошительных татарских набегов.
Почти все церкви, построенные при Калите, группировались в одном месте – на площади, посреди Кремля, создавая таким образом определенный архитектурный ансамбль. Только церковь Спаса на Бору стояла несколько в отдалении. В непосредственной близости от соборов располагались постройки княжеского дворца, занимавшие, надо предполагать, в основном ту же площадь, только несколько меньшую, чем поздн е е. После построения Успенского собора должен был передвинуться поближе к новой кафедральной церкви и митрополичий двор, на то место, на котором его находим позже. Кремль Калиты был густо застроен жилыми постройками, хотя и остается неясным, входил ли уже Подол в кремлевскую территорию или нет.
Успенский и Архангельский соборы, Спас на Бору и Иван Лествичник под колоколами стояли поблизости друг от друга на крутом кремлевском холме. Со своими главами и крестами они высоко поднимались над деревянными стенами и окружающими строениями. Это был «город» в русском средневековом представлении, иными словами, живописное сочетание вышек, башен, глав и крестов, «палатное строение», которое так любили изображать русские художники на иконах. Летом московский Кремль утопал в зелени, окруженный садами и рощами. Таким его видел еще до перестройки Кремля при Иване III итальянец Барбаро («замок расположен на холме и со всех сторон окружен рощами»). Зимою его строения, покрытые белым снегом, с золотыми крестами, со свинцовыми кровлями, казались воплощением народных представлений о сказочных городах.
Конечно, с точки зрения современного человека, здания московского Кремля не отличались монументальностью. Они в наше время показались бы совсем незначительными, в особенности по сравнению с постройками Киевской Руси. Но среди бедной, опустошенной Русской земли, ограбленной и униженной татарами, эти первые каменные постройки казались как бы залогом ее грядущего возрождения. Недаром позднейшие московские книжники, говоря о времени Калиты, восклицали: «Уже бо тогда честь и слава великого княжения восхожаше на боголюбивый град Москву».
В первой половине XIV века произошло значительное расширение московского посада. Об этом можно судить по сведениям о московских пожарах и количестве сгоревших церквей. В первый пожар (1331 год) выгорел город Кремник. Во второй пожар (1337 год) в Москве сгорело 18 церквей, причем выгорела «вся Москва». Эту цифру следует сопоставить с известием о пожаре Великого Новгорода 1340 года, когда в нем сгорели 74 церкви. Как ни трудно сопоставление величины обоих городов по количеству сгоревших церквей, тем не менее обе цифры дают некоторое понятие о количестве населения в названных городах. Новгород, несомненно, был многолюднее и богаче Москвы времен Калиты, но и Москва сильно расширилась. В пожар 1334 года сгорели 28 церквей.[142] В их число должны были входить многие из тех церквей, которые будут упомянуты в летописях позже.
В основном посад расширялся в сторону позднейшего Китай—города. Однако никаких сколько—либо достоверных сведений о московском посаде первой половины XIV века мы не имеем. Можно только предполагать, что посад в это время не занимал всю территорию позднейшего Китай—города.
Впрочем, некоторое понятие о размерах московского посада в первой половине XIV века могут дать сведения о ближайших подмосковных селах, позже вошедших в городскую территорию.
На юге московский посад естественно ограничивался Москвой—рекой. Территория позднейшего «Болота», видимо, еще не была застроена. Тут находился «луг великий за рекою». Он отделял посад и Кремль от села Хвостовского, находившегося в районе позднейших Хвостовых переулков в Замоскворечье. Это село принадлежало знатному боярину и тысяцкому Алексею Хвостову.[143]
На западе в непосредственной близости к Кремлю находилось село Старое Ваганьково. Его место и сейчас легко определить по небольшой церкви, стоящей во дворе Библиотеки им. В. И. Ленина. Еще в XVII веке стоявшие здесь церкви именовались: «что в Старом Ваганькове». И. М. Снегирев посвятил Старому Ваганькову несколько страниц, справедливо причисляя это урочище к числу древнейших московских урочищ. Он производит название Ваганькова от глагола «ваганить» – играть, потешаться, шутить (на вологодском говоре). Но первое упоминание о Ваганькове заставляет думать, что название села произошло от имени, или прозвища. В духовной Юрия Васильевича 1472 года обозначено «место Ваганково да и двор на Ваганкове месте». Так обычно называли «место» двора по имени его прежнего владельца. В XV столетии здесь находился загородный двор великой княгини Софьи Фоминишны. Слово «загородный», конечно, нельзя понимать в современном смысле. Москва в это время уже расширилась по крайней мере до границ позднейшего Белого города (теперь кольцо бульваров по линии «А»), двор великой княгини назывался «загородным», потому что он находился вне Кремля, «города». Тем не менее, это традиционное название обнаруживает старую традицию, согласно которой Старое Ваганьково находилось за городом.[144]
Район к западу от Кремля изобиловал болотами и оврагами, отчего и местность к западу от Кремля у реки называлась Чер тольем. Тут стояло село Семчинское в районе современной Метростроевской улицы (б. Остоженки), одно из древнейших московских сел, названное уже в духовной Ивана Калиты. К нему примыкал большой Самсонов луг. Надо представить громадный заливной луг с его стогами сена, чтобы понять, почему прошедшая здесь улица называлась Остоженкой.
На востоке посад разрастался между Москвой—рекой и Неглинной. Естественной его границей на востоке служил Васильевский луг у Москвы—реки (обширная территория б. Воспитательного дома), соединявшийся с Кулишками (район Ногинской площади). Последнее название толкуется по—разному, то как поемный луг, то как поляна среди леса, выжженная и очищенная для посева. Это место было уже окраиной города. Возможно, отсюда и произошла теперь забытая, но очень распространенная полвека тому назад старинная московская поговорка для обозначения отдаленности и заброшенности места: «у черта на куличках».
К северу от Кулишек простирались местности, известные еще в XVI–XVII веках под характерными названиями: «глинищи», «в садах», «Кучково поле». Раньше это была окраина московского посада. За Неглинной к северу от Кремля лежали еще совсем слабо заселенные пространства, болотистые и полулесные.
Так очерчивается перед нами территория московского посада в первой половине XIV века, при Иване Калите (1328–1340 гг.) и его сыне Симеоне Гордом (1340–1353 гг.). Москва этого времени еще сравнительно небольшой город, окруженный селами и слободами. Может быть, в нашей картине и не все точно, но в целом она довольно близко соответствует действительности.
В самом хозяйстве великих князей первой половины XIV века большое место занимало использование таких естественных богатств, как борти с дикими пчелами, луга, охотничьи места. Это прямой признак того, что такие отрасли хозяйства занимали еще непомерно большое место в бюджете московских князей. В первой своей духовной грамоте Иван Калита особо отмечает «оброк медовый городской Василцева веданья». Оброку придается настолько большое значение, что Калита делит его между своими сыновьями.
Великий князь упоминает о своих лугах и стадах. В грамоте говорится о купленных бортниках и бобровниках. Что речь идет о городских бортях, во всяком случае примыкавших к городу, видно из того, что «Добрятинская борть», или «Добрятинское село», было разделено по третям между сыновьями Калиты.[145] Василий, ведавший медовым оброком, вероятно, тысяцкий Василий Вельяминов, – высший сановник в княжестве.
Во второй половине XIV века «Василцево сто и Добрятинская борть с селом з Добрятинским» еще передаются по наследству старшему сыну, о них договаривается и Дмитрий Донской со своим двоюродным братом Владимиром Серпуховским, но это уже скорее традиция, чем тот живой интерес, который проявляли к бортям и лугам Иван Калита и Симеон Гордый. «Оброк медовый» городской уже не упоминается в княжеских грамотах времен Дмитрия Донского и его наследников.
Даже в начале нашего века Москва казалась приезжим из Петербурга «большой деревней». Нескончаемые деревянные заборы, за которыми угадывались зеленые сады, запущенные пруды, обширные огороды, пустыри были разбросаны в разных частях города. Поля и рощи близко теснились к городу, и современному человеку трудно поверить, что так недавно в районе Песчаных улиц шумела обширная роща. Кто помнит теперь о Тюфелевой роще и окружающих ее огородах, кто поверит тому, что между Крутицкими казармами и б. Симоновым монастырем тогда тянулись нескончаемые огороды, и не было ни одного строения, а при въездах в Москву путники обязательно встречали грандиозные и ароматные свалки» Советская Москва сказочно выросла по сравнению с дореволюционной Москвой на памяти одного—двух поколений.
Конечно, современное переустройство городов никак нельзя сравнивать с медленной ленивой перестройкой, которая производилась при расширении средневековых городов. Но такая перестройка все—таки шла и с течением времени приводила к значительным изменениям первоначального ландшафта той местности, которую занимал город. Летописи и другие источники, впрочем, не дают никакого материала для суждения, в чем состояли эти изменения. Но о них можно судить по другим источникам, в первую очередь по названиям городских урочищ, улиц и зданий. К ним прикладывались и потом веками жили порой самые странные названия, связанные с первоначальными топографическими признаками.
Первую попытку объяснить московскую топонимику сделал в середине прошлого века И. М. Снегирев, теперь довольно прочно и несправедливо забытый автор. Снегирев собрал топографические названия Москвы, тогда еще жившей, можно сказать, старыми традициями. В середине прошлого века капитализм почти не коснулся «первопрестольной», славившейся бесчисленным количеством церквей и монастырей, наполненной преданиями о допетровской Москве. Ведь Снегирева и Москву его времени отделяло от России XVII века всего лишь 150 лет.[146]
Впрочем, И. М. Снегирев только собрал и попытался осмыслить старые московские названия, еще жившие в его время. По—иному подошел к московской топонимике И. Е. Забелин – младший современник Снегирева. Забелин выпустил свою «Историю города Москвы» в начале XX века. К этому времени уже начался бурный рост капиталистической Москвы. Оставались еще не тронутыми московские кривые переулочки, кое—как замощенные булыжной мостовой, стояли старые церкви и монастыри с их обширными садами и кладбищами, но новая индустриальная жизнь вторгалась и решительно меняла старую топографию города. И. Е. Забелин находился под влиянием обширной буржуазной исторической литературы. Он по—своему осмыслил московскую топонимику, дав блестящую характеристику той территории, на которой возник город, может быть, излишне обращая внимание именно на западные окрестности Москвы, которые были прекрасно известны Забелину.[147]
Уже И. М. Снегирев отметил общую особенность ландшафта ранней Москвы: «Вообще холмы были выше, удолья глубже, леса чаще, реки обильнее водою, болота многочисленнее».[148] Москва возникла при слиянии двух рек – Москвы и Неглинной, или Неглинки. Из других более значительных речек больше всего выдается Яуза. Сами по себе Неглинная и Яуза не были широкими и глубокими речными потоками, но долины их служили значительным препятствием для сообщения, в особенности долина Яузы в ее нижнем течении. Высокие берега Яузы образуют здесь ряд горок, возвышающихся над рекой. Говоря о холмистой поверхности Москвы, я имею в виду обычное, а не географическое понятие холмистой местности. Крутые берега рек в старинной русской литературе принято было называть холмами или даже горами, хотя бы они не были холмами в настоящем смысле своего слова. Так, Успенский собор в Кремле стоял на «маковице», или вершине.
Значительное число различного рода горок и холмов характеризует изрезанный московский рельеф. Среди них И. М. Снегирев отмечает Красную горку, Высокое, на месте которого стоит Высоко—Петровский монастырь с его замечательными зданиями XVII века, так блестяще реставрированными в недавнее время, и пр. Эти горки и холмы в соединении с болотами и речками составляли немалое препятствие для освоения городской территории. Поэтому Москва XIII–XIV веков не была похожа на позднейший город с его длинными улицами и переулками, улицы только еще намечались в виде дорог, ведущих в Кремль, по бокам которых строились дома. Между строениями находились обширные пустыри, а сами строения группировались вокруг церквей, в виде особых слобод.
Добавим сюда лесистый характер местности, существование рощ и рощиц в пределах самого города, и тогда Москва первой половины XIV века предстанет перед нами как город, только что возникающий на месте грязи, песков, сосновых боров, на холмах и «крутицах». Это был уже град «честен и кроток», но пока еще очень небольшой городской центр. Более быстрый рост городской территории начинается позднее, со второй половины XIV века, когда Москва окончательно делается центром складывающегося Российского государства.
На территории Москвы столкнулись два славянских потока: кривичи и ильменские славяне, с одной стороны, вятичи – с другой. Граница между теми и другими детально выяснена археологическими исследованиями, в особенности трудами А. В. Арциховского. Течение реки Москвы служило примерной границей, разделявшей вятичей от кривичей. Однако в районе Москвы поселения вятичей переходили речную границу и вторгались в кривическую зону большим мешком. По заключению А. В. Арциховского, «Московский уезд, за исключением небольшого куска на севере, был весь вятическим».[149]
В начале XIV века волости, лежавшие к югу от Москвы, были рязанскими, в том числе Лопасня и Коломна. Между тем Рязанская земля в это время признавалась страной вятичей, а Рязань – вятическим городом.
Наш замечательный ученый, покойный академик А. А. Шахматов, этим столкновением двух мощных славянских племен объясняет своеобразные особенности московского городского говора. Он отмечает, что язык города Москвы представляется «наиболее типичным среди всех остальных смешанных говоров». Северорусские и восточнорусские особенности распределены в нем без сколько—нибудь явного перевеса одних перед другими.[150] Шахматов объяснял эту особенность московского городского языка тем, что в районе Москвы встретились племена вятичей и кривичей. Татарское нашествие сдвинуло вятичей на север.
Но движение вятичей началось задолго до татар. Об этом нам говорят красочные описания походов черниговских князей на север в страну вятичей, где в середине XII века точно внезапно появляются города, ранее никогда не упоминавшиеся в летописи. Конечно, это не значит, что названные в летописи города только что возникли. Они могли существовать раньше, и летописец мог их упомянуть впервые только по связи с княжескими походами. Однако и в этом случае ясно, что страна вятичей уже потеряла свой глухой характер. Поэтому черниговские князья могли быстро передвигаться теперь от одного населенного пункта к другому.
В 1146 году черниговский князь Святослав Ольгович бежал от преследования Мономаховичей на север «за лес», в землю вятичей. Это был тот громадный лес, по которому и все междуречье Оки и Волги получило характерное название Залесской земли, как лежавшей «за лесом», отделявшим Киевскую землю от Ростовской. Мономаховичи не решились преследовать Святослава за лесом, и он двинулся дальше на север: от Козельска повернул к Дедославлю, оттуда к Осетру, к Полтеску, к Лобынску, стоявшему при впадении Протвы в Оку. Здесь—то, в Лобынске, его и застали посланцы суздальского князя Юрия Владимировича Долгорукого, приглашавшие приехать к нему в Москву в 1147 году, когда впервые упоминается о нашей столице. По—видимому, Лобынск был тем местом, где кончались владения черниговских князей.
Но вятичи, как мы уже знаем, жили не только к югу, но и к северу от Оки, в районе современной Москвы. Кому же принадлежала территория между Москвой—рекой и Окой» С некоторым вероятием можно предполагать, что эта территория была частью Рязанской земли, так как Коломна, стоившая поблизости от впадения Москвы—реки в. Оку, была до самого начала XIII века рязанским городом. Эти старые связи Москвы с Рязанской землей были позже забыты, но историк не вправе о них забывать и настаивать на том, что Москва развивалась только под воздействием культурных влияний, шедших из соседней Ростово—Суздальской земли. Ведь Рязанская земля во главе со своим стольным городом старой Рязанью была крупным культурным центром тогдашней Руси. В свете вятического окружения Москвы лингвистам следовало бы более осторожно утверждать о позднем возникновении московского аканья. Ведь отмечает же А. В. Арциховский необычайную консервативность похоронных обрядов вятичей, живших в непосредственном соседстве со столицей великого княжения и митрополии.
К середине XII века в отдаленной стране вятичей произошли большие перемены. Прежняя ее обособленность стала уходить в прошлое. «Вятичи» середины XII века это уже не язычники, а христиане, хотя христианство и распространялось среди них крайне медленно. Вятичи постепенно втягивались в более близкие отношения с другими восточнославянскими племенами. «Отражением этого процесса для археолога является распространение среди вятичей общерусского погребального обряда, курганов с трупоположениями».[151]
Раскопки последних лет производились на берегах реки Раменки, притока Сетуни, как раз там, куда в конце XIV века спасался от мирских волнений митрополит Киприан, и тем не менее поблизости от митрополичьей резиденции крестьяне носили кресты как украшение. «Во всех женских погребениях встречены типичные вятические украшения …». Золотостеклянные бочкообразные бусы, характерные для кривичей, найдены только в двух случаях. Так вятическая крестьянская стихия торжествовала поблизости от резиденции самого митрополита.
О хозяйстве подмосковных сел в XIII–XIV веках мы можем судить довольно наглядно по археологическим изысканиям последних лет. Основным занятием их жителей в это время являлось земледелие. Значительное развитие получило деревенское ремесло. Так, в курганах у южной окраины Москвы были найдены литейные формы для отливки крестов. Кресты носили и в качестве украшений. Они «были, по всей вероятности, пришиты к головному убору».
Подмосковные крестьяне одевались в шерстяную одежду, обувались в лапти и кожаные башмаки. «Это башмаки 15 сантиметров высотой на тонкой подошве без каблуков с разрезом спереди, доходящим до подъема». Они, по—видимому, являлись изделием деревенского сапожника.
Украшения довольно обильно сопровождают подмосковные погребения. Соседство города дает уже себя чувствовать в появлении ряда ремесленных изделий, сделанных городскими ремесленниками. Таковы, например, два серебряных литых крестика, браслеты, височные кольца, перстни, пряжки и т. д. Изучение подмосковной деревни в ее далеком прошлом только что начато и может пролить новый свет на историю Москвы и ее окрестностей в далеком прошлом.[152]
Раскопки, сделанные под Москвой, показали, как устойчивы были еще в XIV столетии обычаи вятичей, в земле которых возникла Москва.
Конечно, город шел впереди деревни, но не следует и чрезмерно преуменьшать значение деревни, а ведь вятический «мешок» плотно облегал Москву. Вот почему, отнюдь не отрицая связи московской культуры с культурой Владимиро—Суздальской земли, мы все—таки можем говорить о преобладании вятического элемента в первоначальной истории Москвы. Недаром же причудливые сказания о начале Москвы находят себе аналогии в позднейших рязанских сказаниях о Петре Муромском и деве Февронии, а Задонщина – в рязанских сказаниях о Евпатии Коловрате. Сама московская летопись XIV–XV веков с ее некоторой многословностью стоит ближе к черниговским и рязанским памятникам, чем к новгородским летописям с их выразительным, но сухим и лаконичным языком.
Более или менее ясное представление о топографии Москвы мы в состоянии сделать только со второй половины XIV века. Это время ознаменовано для Москвы быстрым расширением посада, по сравнению с территорией которого площадь Кремля делается все более незначительной. Рост позднейшей территории Китай—города и даже Белого города (территории, входящей теперь в бульварное кольцо) в основном происходил в это время.
При Дмитрии Донском произошло новое расширение Кремля, связанное с сооружением каменных стен. Создание каменного Кремля в Москве было крупным событием для всей северо—восточной Руси. До этого только Новгородская и Псковская земли имели каменные крепости в Новгороде, Пскове, Изборске и других городах.
Почти одновременно с Москвой сделали попытку воздвигнуть каменный кремль нижегородские князья. Однако летописная заметка, сообщающая о нижегородском Кремле, оставляет впечатление, что в Нижнем Новгороде кремль был только заложен, но не окончен.[153] Во всяком случае, в известном списке русских городов, помещаемом во многих летописях, из числа залесских городов лишь Москва обозначена пометой: «Москва город камен». В богатой Твери так и не удосужились создать каменные укрепления и довольствовались деревянным городом, обмазанным глиной. Тут необыкновенно ярко сказалось различие между политикой Москвы и Твери. Тверские князья рано воздвигли каменный собор, украсили его мраморным полом, заказали и сделали дорогие медные двери для того же собора, но довольствовались деревянными стенами и не раз за это жестоко платились. В Москве поступали по—иному. Московские соборы XIV–XV столетий не привлекали к себе внимания современников своими редкостями, недаром же создания Калиты так быстро обветшали, зато в Москве всегда пеклись о прочности городских укреплений и опередили многие другие города в постройке каменных стен.
Летописная заметка о построении каменного Кремля не оставляет сомнения, что этому делу придавали в Москве особое значение. Вот что читаем в Рогожском летописце, сохранившем лучше других древние и исправные чтения: «Тое же зимы (1367 года) князь великый Дмитрей Иванович, погадав с братом своим с князем с Володимером Андреевичем и с всеми бояры старейшими и сдумаша ставити город камен Москву, да еже умыслиша, то и сотвориша. Тое же зимы повезоша камение к городу».[154] Сооружение каменного Кремля требовало крупных затрат. Поэтому понадобилось предварительное согласие князя—совладельца Владимира Андреевича и старейших бояр, одним словом, того боярского совета, который впоследствии стал известен под названием боярской думы. Обращает на себя внимание и своеобразная, можно сказать, задорная конструкция фразы: «Да еже умыслиша, то и сотвориша», то есть что задумали, то и сделали. Летописец точно хотел подчеркнуть, что у московских князей намерение не расходится с делом.
Первый московский каменный Кремль, как показывают его немногие остатки, был сложен из белого камня, а не из кирпича, который почти не употреблялся в это время в северо—восточной Руси. И. Е. Забелин предполагает, что материалом для него служил камень из каменоломен села Мячкова при впадении Пахры в Москву—реку. Действительно, до последнего времени в Мячкове стояла церковь, сложенная из белого камня. Постройку ее историки искусства относят к XVIII веку, что едва ли правильно, так как при входах в нее сохранились древние порталы несравненно более раннего периода. Позже из мячковского белого камня при царе Федоре Ивановиче был сделан «царев новый каменный город» в Москве.[155]
Тщательное сравнение структуры камня московского Кремля, построенного при Дмитрии Донском, с мячковским белым камнем бесповоротно решило бы вопрос, откуда поступал в Москву строительный материал. Пока же отметим только, что подвоз мячковского камня в столицу обеспечивался Москвой—рекой. Летом камень везли на судах, зимой его легко было доставлять на санях по замерзшему руслу реки. Каменные стены, конечно, строились длительное время и не были еще закончены даже через 15 лет. В дни страшного Тохтамышева нашествия 1382 года стены Кремля оказались низкими. По—видимому, каменные стены так и остались во многих местах до конца не доделанными.[156] Контарини даже уверяет, что и сама крепость была деревянной. Ошибка этого путешественника понятна, так как ему в глаза бросалось прежде всего обилие деревянных деталей и пристроек к каменным стенам. Во время пожаров такие стены выгорали, как это случилось и в большой московский пожар 1445 года, когда «ни единому древеси на граде остатися».[157] Стены завершались «заборолами». И. Е. Забелин понимает под ними каменные зубцы, промежутки между которыми заставлялись (забирались) толстыми досками в виде забора для безопасности от стрел осаждающих. Возможно, это был обычный деревянный забор древнерусских городов с бойницами.
Однако и такие несовершенные каменные стены были явлением выдающимся и хорошей защитой против нападений татар и литовцев. Москвичи считали себя в безопасности, такой твердый град имея, у которого стены каменные и врата железные.[158] Укрепления дополнялись рвом, прокопанным от Неглинной до Москвы—реки. Упоминается также о вале – «сопе» перед городскими стенами. Возможно, такой вал существовал в виде дополнительного укрепления. Может быть, следует понимать, что самые каменные стены стояли на валу.[159]
Блестящее княжение Дмитрия Донского нашло свое внешнее отражение не только в постройке Кремля, но и в значительном усилении каменного строительства в городе. При нем в Кремле был основан Чудов монастырь, сделавшийся особым внутренним митрополичьим монастырем. Старинные предания рассказывали, что на месте Чудова монастыря ранее находился царев двор, то есть двор ординских послов, который царица Тайдула отдала во владение митрополиту Алексею в награду за свое излечение от глазной болезни. По мнению И. Е. Забелина, это должно было произойти примерно в 1358 году, который следует считать годом основания Чудова монастыря. Во всяком случае основание Чудова монастыря случилось не позже 1365 года, когда упоминается о построении в нем первой каменной церкви, во имя чуда Михаила Архангела в Хонех. Из слов летописи, что эта церковь «единого лета и почата и кончена и священа бысть», можно заключить, что храм был небольших размеров.[160]
В конце XIV века возник другой кремлевский монастырь – Вознесенский, основанный Евдокией Дмитриевной, женой Дмитрия Донского. Первым упоминанием об этом монастыре считают известие 1386 года: «Преставися раб божий Семен Яма и положен на Москве в монастыри святого Вознесения». Это известие, впрочем, подвергается некоторому сомнению, так как в других списках вместо св. Вознесения читается: «святаго Афонасия». Последнее известие представляется более достоверным, так как Вознесенский монастырь был с самого начала девичьим. В нем хоронились великие княгини и боярыни, то есть особы женского пола. Вознесенский монастырь сделался усыпальницей великих княгинь. Значение его подчеркивалось сооружением в нем каменной церкви, заложенной в 1407 году. Эта каменная церковь была поставлена «внутри города», то есть в Кремле.[161] Есть, впрочем, указание, что собор Вознесенского монастыря так и остался недостроенным в течение полувека, о чем нам придется говорить дальше. Имеются указания и на существование в Кремле конца XIV – первой половины XV века некоторых других каменных храмов. Из них выделялись церкви Введения Богородицы на подворье Симоновского монастыря у Никольских ворот и Богоявления на Троицком дворе.[162]
В целом надо признать, что московский Кремль заметно выделялся по своим каменным стенам и церквам среди других русских городов, уступая по своей обстройке только Пскову и Новгороду и далеко обогнав соперничавшие с Москвой города во главе с Тверью и Рязанью. Впрочем, Москва этого времени по своей обстройке явно уступала многим западноевропейским городам, что вполне объясняется тем катастрофическим обеднением, которое испытывала Россия в страшные годы татарского ига.
В XV веке новые каменные церкви в Кремле строились сравнительно редко, а самые постройки были малозначительны. Это связано с тяжелыми внутренними распрями середины XV века, а также с опустошительными татарскими набегами. После Едигеева нашествия (1409 года) каменное строительство стало в Москве относительной редкостью. И. Е. Забелин, отмечая небольшое развитие каменного строительства и каменных построек в Москве до Ивана III, замечает: «Может быть, встретятся и еще свидетельства о таких постройках, но и они не послужат опровержением той истины, что город целые столетия не обладал достаточным богатством для своего устройства». Об общем количестве каменных и деревянных церквей в Москве дает понятие известие о пожаре 1476 года. В Кремле «обгорело» 10 каменных и сгорело 12 деревянных церквей.[163]
Общий облик Кремля до его переустройства в конце XV века при Иване III мало изменился и украсился по сравнению с временем Дмитрия Донского. Каменные кремлевские стены так и остались недостроенными. Поэтому во время набегов на Москву татары приступали к Кремлю там, где не было каменных стен. В самом Кремле произошло сравнительно мало изменений. Великокняжеский дворец, видимо, остался по—прежнему деревянным, возможно, за исключением 2–3 каменных палат.
Впрочем, несомненным новым веянием было стремление создавать каменные постройки – «палаты» – гражданского назначения. Инициатива в этой области принадлежала духовенству. В 1450 году митрополит Иона заложил на своем дворе каменную палату, а при ней домовую церковь Положения Ризы Богородицы. Этому примеру последовали монахи Симонова монастыря, воздвигнувшие на своем подворье в Кремле церковь Введения с палатою (1458 г.).[164] Назначение палат, видимо, заключалось в том, что они служили трапезами для торжественных поминальных обедов («кормов») и местом хранения книг и казны, надежным от пожаров.
Жилые каменные строения, как видим, возникают задолго до появления итальянских мастеров. Кроме великокняжеского дворца и митрополичьего двора, в Кремле стояли дворы удельных князей и бояр, а также подворья епископов и монастырей.
Значительную часть Кремля занимал великокняжеский двор, около которого стояла церковь Спаса Преображения, за ней прочно удержалось прозвище «на бору». Поблизости от дворца помещались великокняжеские хозяйственные постройки – житный двор и конюшни, существовавшие, по—видимому, на этих местах и в XVII веке, так как житницы с хлебными запасами, заготовленными на случай осады, имелись в каждом укрепленном замке древней России.
Великокняжеский дворец был деревянным, как и все гражданские постройки древней Москвы. Поэтому он горел наравне с другими постройками, как свеча, во время страшных московских пожаров. Внешний вид дворца и его внутреннее расположение не подвергается какому—либо восстановлению, так скудны наши сведения о великокняжеских палатах XIV–XV веков. Можно восстановить лишь несколько небольших черточек. Во дворце у княгини был «златоверхий» терем, обращенный лицом к берегу и поэтому называемый «набережным». Под его южным окном сидела великая княгиня Евдокия и провожала взором русское войско и своего мужа Дмитрия Донского, уходившего в поход против Мамая. Из окон терема можно было видеть Замоскворечье и дорогу на село Котлы, от которого начиналась дорога в Орду. Златоверхий набережный терем привлекал к себе взоры москвичей своей необычной красотой и убранством. Поэтому в сказаниях о Мамаевом побоище отыщем об этом тереме новые подробности. Княгиня сидела на «урундуце под стекольчатыми окнами».[165] Рундуком в Московской Руси называлось крыльцо, обычно украшенное вычурными колонками—балясинами. Такое крыльцо иногда было двухэтажным. Нет никакой нужды отбрасывать, как ненужную деталь, это упоминание о великокняжеском дворце. Княгиня сидела у стеклянного окна во втором этаже дворца в выступе здания, образованного подобным рундуком, обозначавшим парадный ход во дворец.
Набережная палата и набережные сени в XV веке играли немалое значение как место для дворцовых приемов и встреч. Терем был расписан фресками рукою знаменитого Феофана Гречина («терем у князя великого незнаемою подписью и страннолепно подписавый»).[166]
Выдающимся строением был митрополичий двор. Кроме палаты митрополита Ионы, на нем находим другую палату, выстроенную митрополитом Геронтием. Во двор вели каменные ворота («кирпичем кладены ожиганым»), воздвигнутые тем же митрополитом одновременно с палатой в 1478 году.
Кремлевский холм окружала стена, которая опускалась вниз к Москве—реке и шла вдоль берегов реки у подошвы холма. Таким образом, в кольце кремлевских укреплений существовали, собственно, две части – нагорная и низменная. Низменная называлась по—прежнему Подолом и была относительно густо заселена. Своеобразная система укреплений, при которой крепостная стена охватывала не только нагорную, но и низменную часть города, преследовала своей целью дать возможность невозбранно пользоваться речной водой во время осады. В особенности это было важно для городов с постоянным посадским поселением. Такая же система крепостных стен, кроме Москвы, существовала в Нижнем Новгороде.
И. Е. Забелин предполагает, что скат кремлевской горы был первоначально значительно более пологим, чем теперь, что позволяло располагаться по нему деревянным постройкам старой Москвы. Окраина горы называлась Зарубом, потому что «была утверждена частию на сваях, частию на избицах, небольших деревянных срубах, укреплявших скат горы». Поэтому дворы у самого обрыва стояли на насыпной земле из жилого мусора. Забелин думает, что это делалось из—за тесноты кремлевской площади и желания ее расширить. «Заруб и взруб, – пишет он, – означали собой устройство береговой крутизны посредством насыпной земли, огражденной бревенчатою постройкою для увеличения пространства существовавшей нагорной площади».[167] Однако в древней письменности слово «зарубати» обозначало устройство преграды для неприятеля, а «заруб» – тюрьму.[168]
Пространство нагорной части Кремля и Подола было неодинаковым. Подол занимал гораздо меньшую площадь, чем холм, на котором располагались наиболее важные кремлевские постройки.
Кроме великокняжеского дворца, митрополичьего двора, соборов, церквей и монастырей, на холме располагались дворы удельных князей и бояр. В непосредственной близости к великокняжескому дворцу стоял дворец («двор») князя Андрея Ивановича, младшего сына Калиты, перешедший потом во владение к его сыну серпуховскому князю Владимиру Андреевичу Храброму. В духовной Владимира
Андреевича этот двор носит характерное название «двора московского большого»,[169] в отличие от других, меньших дворов, принадлежавших ему же и названных в той же духовной. Видимо, часть дворца Владимира Андреевича была каменной и расписана фресками. Знаменитый Феофан Гречин нарисовал «у князя Владимира Андреевича в камене стене саму Москву».[170] Из большой семьи Владимира остался в живых только Ярослав, передавший большой двор своему сыну Василию, который умер в заточении в Угличе. По отчеству этого последнего владельца место, где находился двор Ярослава, было еще долго известно под именем Ярославичева места. В летописях и документах упоминаются и другие дворы удельных князей, расположенные на холме и занимавшие иногда значительную площадь. Кроме них, нам известны боярские дворы, почему—либо отмеченные в наших источниках.
Скромное название «двор» не должно приводить к мысли о небольших размерах московских княжеских и боярских построек. Чаще всего подобный двор состоял из ряда жилых построек, к которым примыкали служебные строения и сад. Некоторые дворы служили в случае надобности местом для заточения опальных князей и бояр. Это указывает на особое устройство, создававшее из подобного двора своего рода укрепленный замок. Посреди княжеских, боярских и монастырских дворов («подворий») дворы остальных горожан казались, конечно, более бедными. В XV веке городские дворы стояли в Кремле еще в значительном количестве, но число их явно имело тенденцию к уменьшению, так как их постепенно вытесняли дворы московской знати. Ценность земельных участков в Кремле постепенно повышалась, о чем можно судить по настойчивым перечислениям дворовых кремлевских мест в духовных великих и удельных князей.
По сравнению с нагорной частью Кремля, Подол был гораздо беднее выдающимися постройками. Здесь помещались служебные строения, принадлежавшие князьям и боярам, дворы которых находились на холме. Подольные «дворцы» принадлежали, например, великой княгине Софье Витовтовне, жене великого князя Василия Дмитриевича. Они находились под горою («что стоят под моим двором»), в непосредственной близости к ее нагорному дворцу.[171] Здесь же, на Подоле, располагался «подольный садец», особо отмеченный митрополитом Алексеем в его духовной. На Подоле стояли и некоторые боярские дворы. В конце XV века наиболее выдающимся двором на Подоле был двор князя Федора Давыдовича Пестрого Стародубского.[172] Здесь же находился двор коломенского епископа, а также подворье Угрешского монастыря. В XV веке, по мере того как расширялся посад, а Кремль все более получал значение аристократического квартала, Подол постепенно беднел.
Некоторые бояре обладали в самом Кремле значительной земельной площадью и еще больше ее расширяли, покупая соседние дворы. Так, князья Патрикеевы владели внутри Кремля многими дворовыми «местами», им принадлежали прежние «места» Петровых, Палицких, Ждановых, Сидоровых.[173] Обычно такая боярская или княжеская усадьба обрастала деловыми строениями вроде «житничного двора», построенного на Подоле великой княгиней Софьей Витовтовной. В документах часто упоминаются «хоромы», построенные тем или иным владельцем, встречаются указания на относительное богатство домовых построек, в отличие от изб простых людей.
Основной внутренней артерией Кремля была Большая улица. Древнее ее направление вело от Боровицких ворот к Фроловским.[174] От площади внутри Кремля отходила другая улица – к Никольским воротам. Она носила название Никольской, но с какого времени – неизвестно. Проезжая улица тянулась и по Подолу, возле кремлевских стен. В древнее время эта улица должна была пересекать весь Подол, от одного его конца до другого, выходя к Тимофеевским, позже Константино—Еленским, воротам, которые связывали Кремль с продолжением Подола на посаде.[175]
Большая кремлевская площадь, примыкавшая к соборам, издавна была местом многолюдных собраний. Здесь собирались московские полки перед выходом в поход, здесь же «кликали» распоряжения властей и судебные запреты. На площади стояла колокольница, имевшая в Москве особое значение. На ней висел «городный часовой» колокол, отбивавший для горожан часы. Этот колокол, кроме того, начинал колокольный трезвон в городе, как это видно из сообщения о радостном колокольном трезвоне в Москве по случаю взятия Казани в 1486 году. На этой колокольнице долгое время висел вечевой («вечный») колокол Великого Новгорода, вывезенный в Москву в 1478 году.[176]
Некоторое понятие о застройке Кремля дает древнейший план Кремля, помещенный в книге Герберштейна. Чертеж сделан в виде схемы и относится к первой половине XVI века, следовательно, сделан после перепланировки Кремля и построения новых кремлевских стен и соборов. И все—таки этот план дает некоторое представление о расположении кремлевских улиц.[177] Так, на чертеже четко показана улица на Подоле, выводившая к Тимофеевским, или Константино—Еленским, воротам. Две другие улицы начинались от Фроловских (Спасских) и от Никольских ворот. Кроме того, на чертеже отмечены поперечные переулки и улички. Как во всяком средневековом городе, улицы и переулочки представляли собой извилистые, порой очень узкие проезды. Отдельные усадьбы иногда выступали из порядка домов и почти загораживали улицу. Каменные и деревянные церкви, княжеские и боярские дворы, бедные домишки горожан, сады, огороды и пустыри перемежались друг с другом. Убогий внутри, с его грязными и узкими улочками, Кремль издали казался красивым хаотической смелой красотой средневековых городов, утопал летом в зелени садов и окрестных рощ.
Новое переустройство Кремля началось после окончания долгой междоусобной войны середины XV века. Первым признаком восстановленного благосостояния столицы явилось возобновление строительства, получившего новый размах. В 1458 году воздвигли кирпичную церковь Введения Богородицы на Симоновском подворье. В 1459 году была поставлена каменная церковь Похвалы Богородицы, сохранившаяся в составе Успенского собора как придел.
С этого времени строительство в Москве начало быстро развиваться. На монастырском дворе в Кремле, принадлежавшем Троице—Сергиеву монастырю, поставили каменную церковь Богоявления, у Боровицких ворот заложили каменную церковь Ивана Предтечи. Затем освятили каменную церковь Афанасия на Фроловских воротах.
Начатое при Василии Темном каменное строительство продолжало развиваться при его сыне Иване III. В 1467 году довели до конца постройку каменного собора в Вознесенском монастыре. Собор был заложен Евдокией Дмитриевной, вдовой Дмитрия Донского, до Едигеева нашествия и строился более 60 лет. Уже это одно показывает, какое время переживала Москва в XV веке. Церковь воздвигалась на средства великих княгинь и была закончена вдовой Василия Темного, великой княгиней Марией Ярославной.
Строителем церквей в Москве и реставратором ряда старинных церквей в других городах был Василий Дмитриевич Ермолин. Его «предстательством» начали обновлять «камнем» городскую стену от Свибловы стрельницы до Боровицких ворот. Живая струя повеяла и в самой технике строительства. Церковь Введения на Симоновом дворе сложили из кирпича («кирпичну»). Собор Вознесенского монастыря, оконченный в 1467 году, потребовал не только достройки, но и ремонта. Великая княгиня Мария Ярославна хотела его разобрать и построить новое здание, но Ермолин с мастерами—каменщиками обломали горелый камень, разобрали своды и одели собор новым камнем и кирпичом, сведя своды, «яко дивитися всем необычному делу сему». На Фроловских воротах поставили резное изображение Дмитрия Солунского.[178] Без всякого преувеличения можно сказать, что в Москве началась своего рода строительная горячка. Когда митрополит Филипп предпринял строительство Успенского собора, «предстателями» новой церкви сделались Ермолин и Иван Голова (Ховрин). Между ними начались споры («пря»). Ермолин отказался от подряда, а Голова стал руководить работами.
Как видим, переустройство Кремля началось раньше приезда Аристотеля Фиоравенти и других итальянцев, которые принесли с собой ценные технические навыки. Сами итальянцы, находясь в Москве, подвергались воздействию русской культуры и создавали свои произведения не в одиночку, а с помощью русских мастеров.
Постройки горожан не вмещались в пределы Кремля. Они тесно лепились тотчас же за его стенами; это вызывало необходимость их уничтожать при первой же опасности «примета деля», чтобы враги не могли подобраться к самым кремлевским стенам под прикрытием городских построек.[179] Неукрепленное поселение за пределами Кремля, как и в других русских городах, называлось посадом. Под московским посадом, или посадами, понималась в основном территория, входившая впоследствии в Китай—город, Замоскворечье и так называемое Занеглименье; иногда встречается и множественное обозначение московских предместий – «посады».
Наиболее важная и населенная часть Москвы в XIV–XVI веках располагалась к востоку от Кремля. Это была в первую очередь территория позднейшего Китай—города; к ней примыкал обширный район, расположенный между Яузой и Неглинной. Территория позднейшего Китай—города иногда именовалась «великим посадом».[180] Заречьем называлось современное Замоскворечье. Это с ясностью вытекает из рассказа о пожаре 1480 года, когда пламя в Кремле увидали из Заречья и стали кричать «град горит, а в граде не видал никто», потому что пожар случился ночью.[181] Загородьем же назывались, очевидно, те части города, которые были расположены за Неглинной.[182] В конце XV века их уже определенно называли Занеглименьем. Впрочем, названия отдельных частей города в рассматриваемое время еще не установились окончательно, а впоследствии они были стерты общепринятыми названиями, связанными с укреплениями: «Белый город» и «Земляной город».
Следовательно, в XIV–XV веках в Москве можно установить 4 части города: 1) Кремль, или собственно «город»; 2) «Великий посад»; 3) Заречье – за Москвой—рекой; 4) Занеглименье – к северо—западу от Неглинной, называемое иногда Загородьем.
Наиболее населенной частью города после Кремля был «великий посад». Территория его уменьшалась на западной стороне по мере расширения Кремля и расширялась к востоку и северо—востоку. Если взглянуть на позднейший план Китай—города, то мы столкнемся с любопытной картиной. Две улицы Китай—города – Ильинка и Никольская – постепенно сходятся к одному центру, но место их соединения находится не у восточной кремлевской стены, где эти улицы кончаются, а глубоко внутри Кремля. По – видимому, когда—то эти улицы сходились у городских ворот первоначального Кремля.
Улицы посада вырастали по краям дорог, которые вели в Кремль, а население охотно селилось в непосредственной близости к нему под прикрытием двух рек – Москвы—реки и Неглинной, что в той или иной мере обеспечивало безопасность от неприятеля. Кроме того, дополнительной линией защиты служила Яуза с ее крутыми берегами.
Естественными границами великого посада, как мы видим, были Москва—река и Неглинная. В том месте, где русло Неглинной делало резкий поворот к северу и начинало все далее отходить от Москвы—реки, кончалась первоначальная граница великого посада. Это место, наиболее опасное для нападения, было укреплено рвом, который существовал еще в XV веке. О существовании этого рва говорится в одном летописном известии. В 1468 году загорелся «посад на Москве у Николы у Мокрого и много дворов безчислено изгоре: горело вверх по рву за Богоявленскую улицу, а от Богоявления улицею мимо Весяковых двор по Иоанн святы на пять улиц».[183] Если думать, что горело по линии рва, вырытого вокруг позднейшей Китайгородской стены, то показание летописи останется совершенно непонятным. Но если считать, что речь идет о другом, более раннем рве, который опоясывал лишь часть позднейшего Китай—города, то направление рва очертится очень ясно. Начинаясь от Москвы—реки, у Николы Мокрого, он шел прямо вверх по Богоявленскому переулку к Богоявленскому монастырю, стоявшему на Китайгородском холме, следовательно, тянулся с Подола «вверх», повторяя направление кремлевской стены, также пересекавшей пространство от Москвы—реки до Неглинной. Вероятно, это и было первоначальное пространство великого посада, огороженное рвом. Позже посад расширился далее на восток и занял территорию позднейшего Китай—города.
Центральной частью посада была площадь перед Кремлем и примыкавший к ней главный московский рынок или торг.
Позднейшие века внесли много нового в первоначальную топографию Москвы, так как с постепенным расширением города значение отдельных улиц и городских кварталов сильно менялось. По—видимому, наиболее древней частью великого посада было Зарядье, лежавшее у подножия холма и носившее название Подола, как и в Кремле. Тяготение к реке весьма показательно для древней Москвы, более тесно связанной с речными путями, чем в позднейшее время, когда Москва сделалась всероссийской столицей и центром многочисленных сухопутных дорог. Параллельно течению Москвы—реки подольная часть Китай—города пересекалась Великой улицей, ясно различимой на старых планах Москвы; она являлась продолжением Подольной улицы в Кремле. Несколько неожиданное название «Великая», или «Большая»,[184] улица восходит к древнему времени и впоследствии вывелось из обихода, когда Подол великого посада потерял свое прежнее значение. На Великой улице стояла церковь с не менее характерным названием – Николы Мокрого. Культ Николы, изображаемого с мокрыми волосами, был распространен среди путешественников, в особенности у моряков. Никола Мокрый стоял там, где приставали речные суда купцов, совершавших свой далекий путь из Рязани или Нижнего Новгорода. Это было в те времена действительно «мокрым» местом. В XV веке местность у церкви Николы Мокрого так и называлась «Поречьем».[185]
Выше говорилось, что Подол великого посада, или современное Зарядье, было древнейшей частью Китай—города. Эта мысль подтверждается тем, что еще в конце XV века Подол пользовался особой юрисдикцией, тогда как остальная нагорная территория великого посада, начиная от Варварки, составляла иной судебный округ.[186] Небольшие размеры судебного округа в Подоле по сравнению с другими частями Москвы объясняются его большой населенностью. Судебный округ оставался таким же, каким он был в первой половине XIV века. Московские власти и население расставались очень неохотно со старыми традициями. Китайгородская гора заселялась позже низменного Подола, поэтому она составила вместе с прилегавшими к ней районами новый судебный округ Москвы.
Первоначальная территория Подола на великом посаде с течением времени расширялась и достигла границы современного Китай—города, вплоть до болотистого Васильевского луга, на территории которого позже стояли строения Воспитательного дома. В XV веке Великая улица одним своим концом выходила к Кремлю, а другим упиралась в болото, примыкавшее к великому посаду с востока. Южная и восточная стороны рва образовывали при стыке угол. Поэтому местность в этом углу носила название Острого («Вострого») конца. В XV веке здесь стояла церковь Зачатия св. Анны, что у Острого конца. Тут находилось еще несколько церквей – прямой показатель относительной густоты населения этого района Москвы. Во время страшных московских пожаров Подол делался постоянной жертвой огня и нередко пылал от торга – вдоль реки («возле Москву») – до Зачатия на Остром конце, или «что в углу».[187] Наиболее древней церковью на Великой улице была названная выше церковь Николы Мокрого. Впервые она упоминается в 1468 году.[188] Поблизости от Зачатейской церкви стоял старый Соляной двор, как об этом сообщается в одном известии 1547 года.[189] Так как Подол находился позади торговых рядов, его рано стали называть «Зарядьем».
Несколько извилистых переулков, подымавшихся по крутым скатам Китайгородского холма, выводили к Варварке, или древней Варьской улице. В XVII веке эти переулки обозначались очень сложно, вроде – «переулок, что от Зачатия Пречистые Богородицы, мимо тюрем до Варварского мосту».
Название Варварки (теперь улица Разина), или Варварьского моста, выводят обычно от церкви св. Варвары, построенной здесь в начале XVI века Юрием Урвихвостовым. Но до построения церкви улица называлась не Варварской, а Варьской. Подобное название можно признавать сокращением слова «Варварская», но есть и другое объяснение его происхождения. Оно происходит от слова «варя», которым обозначали не только варку соли или какого—либо другого продукта, но и некоторые повинности населения.[190] Такие вари существовали в Москве еще в XIV веке, и великие князья при разделе московской отчины отмечали, «что потягло к городу, и что мед оборочный Василцева стану и что отца моего куплены бортници подвечные варях, и кони ставити по станом и по варям».[191]
Особое внимание, которое великие князья обращали на медовый оброк и вари, объясняется тем, что из меда вместе с хмелем делали особый напиток, изготовление которого было монополией великих князей. Так, Контарини, бывший в Москве в конце XV века, сообщает об отсутствии в Москве вина, взамен которого делался особый напиток, «сделанный из меду с хмелем». По его словам, великий князь не всем позволяет его варить.[192]
В древнее время «вари» устраивались в непосредственном соседстве с городом, и это название позже перешло на городскую улицу, подобно тому как название «Болото» сохранялось за одним из центральных районов Москвы в те времена, когда уже ничто не напоминало о происхождении древнего прозвища. Во всяком случае, еще в конце XV столетия улица называлась «Варьской».[193]
В начале XVI века, когда память о прошлом Варьской улицы уже ослабела, а Москва широко раскинула свои границы, московский купец Урвихвостов построил здесь церковь в честь св. Варвары (в 1514 году), по—своему осмыслив древнее название той улицы, на которой он жил, подобно тому как языческий бог Велес, или Волос, отождествился с именем святого Власия. К этому времени многие московские улицы уже назывались по церквам. Поэтому названия Варьская и Варварская улица быстро слились, и новое более понятное название вытеснило древнее. Нелишне отметить и то обстоятельство, что церкви Варвары – явление довольно редкое в древней Руси.
Варьская улица быстро стала самой оживленной артерией великого посада. Одним концом она выходила к торговым рядам и Кремлю, другим – к городскому рву. Извилистая Варьская улица продолжалась за рвом, отделявшим укрепленную часть города от его слобод. За позднейшими Варварскими воротами дорога шла к Яузе по линии современной Солянки, а за Яузой мимо слобод, сел и деревень уходила на восток. Прихотливая линия Солянки и Таганской улицы обозначает старинную дорогу, легко различаемую на планах Москвы XVII века.
Район Варьской улицы и Подола, примыкавший к городскому торгу, был очень оживленным в Москве. Там помещались гостиные дворы и дома крупных московских купцов. Кое—какие указания позднейшего времени позволяют бросить взгляд на торговое значение этого района Москвы в раннее время, имея в виду необыкновенную приверженность населения к традиционным местам торговли, в силу чего Китай—город даже в начале XX века сохранял значение торгового центра Москвы.[194]
Московский торг в XVII веке помещался у Красной площади, в начале Варварки, Ильинки и Никольской. Но расширение его в сторону Никольской – дело относительно позднего времени, основной же нерв торговой жизни сосредоточивался в районе Варварской, или Варьской, улицы. В отличие от других московских рынков этот основной торговый центр города назывался «великим торгом». Здесь в XVII веке между Ильинкой и Варваркой стоял «Гостин двор», обращенный к Кремлю—городу «лицом». Здесь же, «на Варварском крестьце, против Гостина двора», находился Старый Денежный двор. Рядом с ним возвышался каменный храм св. Варвары и поблизости от него Английский двор – ранее палаты Юрия Урвихвостова. На Варварке же был Устюженский гостин двор и позади него место, «что ставились на нем арменя и греченя». На Подоле находился еще Кузнецкий двор, или Кузнецкая палата.[195]
Варьская улица была усеяна церквами с давнего времени. На правой стороне, идя от Кремля, стояла церковь Варвары Великомученицы, именовавшаяся в XVII веке «что у Гостина двора». Она стояла почти рядом с церковью Максима Исповедника, за которым помещался Георгий Страстотерпец, что у «тюрем». Здания этих церквей стоят и до сих пор (конечно, более поздней постройки), кроме Георгия. На другой стороне улицы стояла церковь Воскресения Христова, «что на пяти улицах», с той же стороны у Варварских ворот находилась церковь Рождества Предтечи, «что на пяти улицах». Все эти обозначения – XVII века, но они дают нам представление о более раннем времени. Местность, где стояла церковь Георгия, носила характерное прозвище «что на Псковской горе». Это указывает, вероятно, на место поселения псковичей в этом районе.
Ильинка (теперь ул. Куйбышева[196]) известна с этим названием не раньше XVI века. Впрочем, не думаем, чтобы это название было очень новым, потому что церковь «Илии под сосной» известна уже в 1476 году.[197] Наивное название «под сосной» картинно рисует московскую действительность XV века с ее малыми приходскими церквами, умещавшимися под сосною или под вязом, как звалась соседняя церковь Иоанна Богослова. Самое упоминание о сосне весьма любопытно, так как в современной Москве сосны и ели давно уже вытеснены лиственными породами из пределов города на окраины. В раннее время сосны росли еще в городе как остатки векового соснового бора, шумевшего на месте Москвы до ее построения.
Ильинка была торговой улицей, на которую в XVII веке выходили строения Гостиного двора. В этом районе также находились какие—то кварталы, населенные иноземцами. Указание на это дает название церкви Воскресения в Старых Панех. Название «паны» применялось в Москве по отношению к полякам и вообще к выходцам из Литовского великого княжества. Отметим, что позднейшее малороссийское подворье находилось поблизости от «Старых панов» на Маросейке. В XVII веке напротив Воскресения в Старых Панех было «место Посольского двора».
Расположение посада, которое мы находим на планах Москвы XVII века и на плане, составленном в 1739 году архитектором Мичуриным, представляет собой довольно хаотическую картину искривленных и перекрещивающихся улиц и переулков. У нас нет никаких оснований думать, что это расположение улиц в Китай—городе новое, возникшее только в XVIII веке. В основном те же улицы и то же расположение их устанавливаются по планам Москвы XVII века; а это, следовательно, дает право заключить, что и топография посада великокняжеской Москвы была примерно такой же. Посад пересекался тремя главными улицами, которые в переписных книгах XVII века именуются «большими» «мостовыми», или крестцами: Никольской, Ильинской, Варварской. Мостовыми их называли потому, что они были, в отличие от других, замощены бревнами.
Кроме больших проезжих улиц, существовали улицы меньшего значения и переулки, в довольно хаотическом беспорядке пересекавшие посад в направлении от Москвы—реки к Неглинной. Эти улицы показаны на планах Москвы XVI–XVII веков, но в схематичном виде, вследствие чего, например, на плане Мейерберга 1661 года улицы и переулки изображены пересекающимися под прямым углом. Действительное направление их показано кривыми линиями и на современном плане Китай—города.
Самой большой поперечной улицей на посаде в XVII веке была улица Мостовая Веденская (т. е. Введенская), что пошла к «Водяным воротам». Почти параллельно с ней шла «Богоявленская улица», начинавшаяся от Богоявленского монастыря на Никольской, и некоторые другие.
Территория Москвы в основном в XV веке расширялась в восточную сторону. В 1394 году «замыслиша на Москве ров копати с Кучькова поля в Москву, и много бе людем убытка: хоромы разметывая, ничего не доспеша».[198] Кучково поле находилось в районе Лубянки (ул. Дзержинского) и Сретенских ворот; следовательно, ров копали в виде сектора, от реки Неглинной, используя долины ручьев, текущих в Москву—реку и Неглинную. Затея оказалась слишком дорогой, но она показывает, что уже в конце XIV века город расширялся в северо—восточном направлении.
Естественными границами Китай—города на востоке были болотистые луга и низины – Васильевский луг и Кулижки, или Кулишки. К концу XV века на Кулишках уже существовала каменная церковь Всех Святых на Кулишках, названная в известии 1488 года. Эта церковь в переделанном виде сохранилась до нашего времени. По старому преданию, она была построена Дмитрием Донским в память воинов, убитых на Куликовом поле.[199]
Большая часть района у Кулишек занята была садами, вследствие чего церковь св. Владимира поблизости от Солянки так и называли «в Старых садех». Здесь в 1423 году находился новый великокняжеский двор.
Третьей частью города было Занеглименье. Наиболее населенной частью Занеглименья был район, непосредственно примыкавший с запада к Кремлю, между современным Арбатом и Москвой—рекой. В 1365 году «загореся город Москва от Всех Святых сверху от Черторьи, и погоре посад весь и Кремль и Заречье».[200] Церковь Всех Святых, известная и по другим летописным известиям, стояла на берегу Москвы—реки в местности, носившей название Чертолья, или Черторья (Черторыя), как предполагают, от характера местности, изрытой оврагами. Пожар распространился отсюда на весь город. Следовательно, надо предполагать, что городские строения тут примыкали близко друг к другу, и огонь перебрасывался от одного строения к другому. В 1475 году пожар начался «на посаде за Неглинною меж церквий Николы и Всех Святых и погоре дворов много».[201]
Населенным и очень известным, как мы видели раньше, был район Старого Ваганькова. Гораздо позднее упоминается Арбат, или Орбат, названный в летописи под 1493 годом,[202] но это, конечно, только случайное упоминание; район, называемый Арбатом, вероятно, заселен был значительно раньше.
Значительная часть Занеглименья к северу от Арбата была слабо заселена. Во всяком случае, село Кудрино, название которого долго сохранялось в названии Кудринской площади (площадь Восстания), еще в XV веке не входило в черту города. Кудрино, или Большое село, принадлежало Владимиру Андреевичу, после смерти которого, по вкладу его вдовы княгини Елены Ольгердовны, перешло во владение митрополитов. Владимиру Андреевичу принадлежал также «большой двор… на трех горах с церквью». Вся эта обширная местность обозначена в обводной XV века, как имеющая межи «по реку по Ходыню, да по Беседы, да по Тверскую дорогу, да по Липы, да по Сущовскую межю, да по Хлыново, да по городцкое поле, да по Можайскую дорогу, да по перевоз». Митрополит Фотий отдал эту землю в свой новый монастырь Введения.[203] Характер местности в районе между Кудрином и Москвой—рекой виден из грамоты 1492 года. Митрополит Зосима позволяет Саве Микифорову сесть на церковной земле Новинского монастыря «на перепечихе у Москвы—реки на березе», поставить свой двор и сечь лес.
Общую и близкую к истине картину Занеглименья в XIV–XV веках дал Н. Г. Тарасов в своей статье о застройке Москвы от Арбатской площади до Смоленской: «От Остожья до Никитской улицы в XIV–XV веках были расположены великокняжеские дворы и села, тянувшие к Кремлю. К этим владениям крупнейших светских феодалов примыкали владения крупнейших феодалов духовных: московского митрополита, владевшего землями известного в XV веке монастыря „на Новом“ (иначе „Новинский монастырь“), и ростовского архиерея, имевшего недалеко от теперешнего Смоленского рынка „на бережках“ у Москвы—реки Рыбную слободку и двор близ церкви Благовещения, построенной в 1413 г. Характер феодального хозяйства этого типа определил состав и занятия жителей этой местности. Здесь жили княжьи и церковные оброчники, купленные люди, холопы—страдники, княжеские промышленные люди, конюхи и сокольники, архиерейские рыболовы, свободные крестьяне—издельники. Характер населения и его занятий обусловливал и характер застройки этой местности. На большом пространстве были разбросаны починки, селища, деревушки, состоявшие из одной—двух изб и отделявшиеся одна от другой полями, лугами, пустырями».[204]
Не все в этой картине, как далее мы увидим, верно, но основные особенности заселения Занеглименья в великокняжеское время намечены ярко и в достаточной мере правильно. Заселение Занеглименья в основном относится к XIV веку. Однако даже в XV столетии Занеглименье можно было считать сравнительно мало заселенной частью Москвы.
Так, в районе Кудринской площади еще в конце XV века находилось «всполье». Новинский монастырь был воздвигнут в местности, где простирались поля ржи и большие луга, где можно «было пахати и косити».[205] Даже в конце XV века Занеглименье считалось загородной территорией. В духовной князя Патрикеева читаем такое обозначение: «Мои места городцкие за Неглимною»,[206] хотя эти места и находились в непосредственной близости к Кремлю. Население селилось в Занеглименье по бокам больших дорог, которые постепенно обстраивались домами и делались городскими улицами. Владимирская дорога в пределах города образовала Сретенскую улицу, впервые названную в 1493 году. Свое название она получила от основанного здесь Сретенского монастыря. Старые свои названия сохранили Дмитровская (Дмитровка) и Тверская улицы. Волоцкая дорога сделалась Никитской улицей от Никитского монастыря, тогда как Арбат сохранил свое древнее наименование.
К концу XV столетия весь район Занеглименья уже был застроен. Об этом нам дает понятие рассказ о пожаре 1493 года, когда погорел «посад» за Неглинной. Пожар начался в Замоскворечье и охватил все Занеглименье. Посад за Неглинной выгорел от Св. Духа в Черторье к Борису и Глебу на Арбате и до Петровской слободки (т. е. Петровского монастыря), на всем протяжении позднейшего Белого города от Москвы—реки до Петровки.
Занеглименье уже в середине XV века было окружено рвом, на котором в 1453 году находим церковь Бориса и Глеба «на рву».[207] Ров, видимо, тянулся примерно по линии позднейших каменных стен Белого города (в основном совпадая с современным кольцом бульваров). Окраинное положение района, примыкавшего к валу, характеризуется появлением здесь нескольких монастырей: Сретенского, Рождественского, Петровского. Все они стояли при выходе из города, там, где начиналось «всполье», т. е. открытая местность.
Мое представление о сравнительно позднем и слабом заселении Занеглименья в XIV–XV веках встретило суровую критику со стороны П. В. Сытина, которому принадлежит специальное исследование о планировке и застройке Москвы до середины XVIII века. Однако П. В. Сытин приписывает мне те выводы, которые мною никогда не делались. В своей книге я нигде не говорил о большей заселенности Заяузья по сравнению с Занеглименьем, как это можно видеть и по той моей фразе, которую приводит (в искаженном виде) П. В. Сытин: «Наиболее важная и населенная часть города начиналась в XIV–XVI вв. к востоку от Кремля. Это была в первую очередь территория позднейшего Китай—города; к ней примыкал обширный район между Яузой и Неглинной». В этой фразе ничего не говорится о характере и густоте заселенности обширного района между Яузой и Неглинной, а – только о заселенности Китай—города и Заяузья. Ведь и сам П. В. Сытин соглашается с тем, «что Китай—город и Заяузье были в XIV–XV вв. населеннее, чем Занеглименье».[208]
Представление П. В. Сытина о малой заселенности посада к востоку от позднейшего Китай—города решительно опровергается показаниями летописей. В 1472 году «погоре посад на Москве по реку по Москву да по Явузу».[209] Значит, в это время посад уже доходил до Яузы. Выводы П. В. Сытина сделаны им при полном невнимании к летописным известиям, а на них в основном и базируются наши замечания о топографии средневековой Москвы.
В целом следует признать, что Занеглименье XIV–XV веков было более бедным, чем восточная часть города. Отчасти это объясняется относительно слабой его защищенностью от нападений в отличие от восточных кварталов Москвы, прикрытых глубокой долиной Яузы, военное значение которой отмечалось иностранными авторами уже в начале XVI века. Во всем Занеглименье XV века известна только одна каменная церковь Георгия, которую так и величали в летописях и грамотах: Егорий каменный.
Древнейшим названием Замоскворечья было Заречье. Впервые под этим названием оно становятся известным в 1365 году. Это название сохраняется и позже, в конце XV века, когда район Замоскворечья был уже в достаточной мере населенным. В пожар 1475 года, начавшийся в Замоскворечье, у церкви Николы, «зовомой Борисовой», погорело много дворов.[210] Во время пожаров пламя нередко перекидывалось с одной стороны Москвы—реки на другую. Это показывает, что строения подходили очень близко к берегам, и река не служила абсолютным препятствием для пламени.
Заречье еще в большей степени, чем Занеглименье, представляло собой городское предместье. Источники наши ни разу не упоминают о существовании в нем каменных церквей; не было здесь и монастырей. Эта часть города была самой небезопасной, так как татарские отряды обычно подходили к Москве с юга. В непосредственной близости к Кремлю располагался обширный «великий луг», упоминаемый в завещаниях великих князей. Характерное название «Болото» сохранило современным москвичам память о прежнем «великом луге», лежавшем напротив Кремля. Другое название, «Балчуг», как назывался проезд от Москворецкого моста к Пятницкой улице, производят от татарского слова «балчек» – грязь. Впрочем, по Далю, слово «балчук» обозначало «рыбный торг, привоз, базар». И это, вероятно, более приемлемое объяснение этого слова, чем балчек – грязь. Тут, поблизости от Балчуга, стояла церковь Георгия с выразительным прозвищем «в Яндове», то есть во впадине. Каменная церковь Георгия в Яндове, построенная в XVII столетии, сохранилась и действительно стоит, точно в яме, «яндове», затерявшись среди новых городских построек.
По Замоскворечью проходила дорога в Орду, направление которой определяется современной Ордынкой. Нигде в Москве не чувствуется такой сильный татарский элемент в топографических названиях, как в Замоскворечье. Возможно, название «Кадашевская слобода» появилось от какого—нибудь татарского слова, если только не от русского кадаш, или кадина, что, по Далю, обозначает бондаря, бочечника. Позднее в Замоскворечье находим Татарскую улицу, сохранявшую свое название до нынешнего времени.
Замоскворечье было связано с остальным городом несколькими мостами. В зимнее время ледяная гладь Москвы—реки делалась рынком – обычай, державшийся до нашего времени.
За пределами Кремля и Китай—города городские постройки раскидывались просторнее, чем в городе, группируясь отдельными слободками, отделенными друг от друга лугами, садами, реками, а порой и просто оврагами или пустырями. «За рекою у города у Москвы» тянулся луг великий, занимая большую площадь в современном Замоскворечье. О нем великие князья говорят особо в своих духовных грамотах, отмечая тем самым его немалое экономическое значение. Другой, Васильевский, луг простирался вдоль Москвы—реки от великого посада до Яузы, на том месте, где позже был построен Воспитательный дом. Вообще берега Москвы—реки в пределах города представляли собой обширные луга. «Москва – быстрая река», как о ней говорит Задонщина, текла еще не стесненной набережными.
В отличие от Подола, который не получил развития далее, вниз по течению Москвы—реки, упираясь в болотистый Васильевский луг, великий посад разрастался в основном по нагорной территории Китайгородского холма. Еще в XIV веке нагорный район, по—видимому, был заселен относительно слабо, насколько об этом можно судить по тому, что Никольский (Никола Старый) и Богоявленский монастыри на Никольской улице считались загородными. В XV веке великий посад занимает уже всю площадь позднейшего Китай—города. Впрочем, до начала XVI века нагорная территория почти не имела каменных зданий; исключением был собор Богоявленского монастыря, который обозначали почтительным прозвищем «Богоявление каменое». Построение этого собора приписывают тысяцкому Протасию и относят к 1342 году. На площади великого посада жили просторнее, чем в Кремле, тут стояли дворы некоторых купцов (например, «Весяков двор»).[211]
Поселения продолжались и далее на восток по направлению к Яузе. На ней находилась пристань («пристанище») и при ней «одрины» (амбары), которые принадлежали вдове Владимира Андреевича Серпуховского и сдавались в наем пришлым купцам.[212] Населенным был и район Заяузья с его ремесленными слободами (Гончарной и Кузнецкой). Здесь на высоком холме при впадении Яузы в Москву стояла церковь Никиты Мученика, названная уже в известии 1476 года. В этом районе находился Спасский монастырь, где игумен Чигас построил каменную церковь из кирпича (1483 год).[213]
На далекой окраине города уже во второй половине XIV века возникло два богатых монастыря: Симонов монастырь на высоком холме над Москвой—рекой и Андроников (Андроньев) монастырь на возвышенном берегу Яузы. Симонов монастырь получил свое название от владельца местности Симона Головина. Монастырь, основанный сперва на Старом Симонове, был перенесен на новое место, но сохранил свое название. Симонов монастырь строился под покровительством великого князя и его бояр, которые «даяху имения много, злато и серебро, на строение монастырю». О каменной церкви Успения летописец отзывается как о великой. Она строилась 29 лет и была окончена в 1404 году.[214]
Почти одновременно с Симоновым был основан Андроников монастырь на высоком холме над Яузой. В создании этого монастыря принимал участие митрополит Алексей. Митрополит построил монастырь в память своего благополучного прибытия в Константинополь и спасения от бури. Каменная церковь в Андроникове монастыре, в основном сохранившаяся до нашего времени в переделанном виде, – древнейший сохранившийся памятник архитектуры великокняжеской Москвы.[215]
Симонов и Андроников монастыри со своими деревянными стенами и каменными храмами сделались передовыми форпостами Москвы. Недаром же эти московские монастыри выросли на юго—восточной окраине города, обращенной в сторону Золотой Орды, откуда постоянно можно было ждать внезапного набега.
Застройка города шла неравномерно, и великокняжеская Москва мало напоминала знакомый нам город с рядами домов, выстроившихся вдоль улиц. За пределами Кремля и великого посада поселения располагались отдельными слободками, отделенными друг от друга речками, оврагами («ярами»), рощами и болотами. Кроме Яузы и Неглинной, в черте города протекали ручьи (например, Черторый и Рачка). О лесных оврагах («дебрях») напоминают нам названия Никола Дебренский и Григорий Неокесарийский, «что в Дебрицах». Кое—где поднимались отдельные холмы, «горы». Холмистый рельеф придавал Москве особую прелесть.
Как и другие русские города, Москва XIV–XV веков застраивалась стихийно. Кремль, первоначальное ядро города, был обстроен со всех сторон посадами и слободами. Улицы создавались стихийно, без всякой планировки, вырастая вдоль больших проезжих дорог. Иногда и свои названия они получали по названиям дорог: Тверская, Дмитровка, Стромынка. Поэтому так извилисты и прихотливы московские центральные улицы. В этом отношении особенно интересна Варварка (ул. Куйбышева), или древняя Варьская улица. Она вьется по краю большого оврага. Глубоко внизу лежит Зарядье, а дома на Варварке прилепились к самому краю оврага. Иногда дом стоит на краю оврага (например дом бояр Романовых), а двор этого дома лежит под горой или на склоне горы. Из всех московских улиц Варварка лучше всего сохранила старые черты; это живая московская старина.
К сожалению, история застройки Москвы, столь поучительная для историка и строителя, не нашла достаточного отражения в специальных трудах по истории градостроительства. Интересная книга Л. М. Тверского о русском градостроительстве ограничивается для Москвы повторением общеизвестного материала, иногда с такими дополнениями, которые в наших источниках отсутствуют. Так, автор пишет о времени Ивана Калиты: «Новый княжеский дворец, двор митрополита и несколько каменных церквей ставятся к востоку от крепости, а в 1339–1340 гг. и старый „город“, и новые сооружения охватываются общей дубовой стеной».[216]
Выходит, что княжеский дворец и каменные соборы были построены вне Кремля в неукрепленной местности – факт совершенно невероятный для средневековой истории.
Впрочем, неточности в книге Тверского являются не столько ошибкой самого автора, сколько результатом некритического следования построениям П. В. Сытина, который в своей монографии о планировке и застройке Москвы уделяет целую главу 1147–1475 годам, то есть как раз тому времени в истории Москвы, о котором идет речь и в нашей книге. К сожалению, следует прямо сказать, что глава о Москве в 1147–1475 годах – самая неудачная, поспешная и непродуманная в большой монографии П. В. Сытина. Конечно, основная часть книги Сытина посвящена более позднему времени; глава о планировке и застройке Москвы в 1147–1475 годах является только введением к дальнейшему изложению, но все—таки нельзя не отметить ошибки П. В. Сытина, так как они вошли и в другие работы.
По П. В. Сытину, например, выходит, что «великий посад» не был ничем укреплен, а малозаселенное Занеглименье было окружено громадной по протяжению линией укреплений. Неизвестно, откуда взято сообщение о том, что «бояре Дмитрия Донского» построили Андроньев монастырь на Яузе и Симонов монастырь на Москве—реке. Андроньев монастырь был сооружен по желанию митрополита Алексея, создателем Симонова монастыря был игумен Феодор. Неизвестно, на чем основано утверждение, будто бы Иван Калита «построил хоромы, кельи и другие принадлежности (?) митрополичьего двора за восточной стеной крепости, на „поле“ или на площади». Глава о митрополичьем дворе в «Истории Москвы» И. Е. Забелина говорит о площади, а не о поле. Словом «поле» никогда не обозначали площадь.
Главным недостатком книги П. В. Сытина является его стремление комбинировать без проверки различного рода высказывания и домыслы по истории Москвы, сделанные разными авторами и в разных изданиях. Например, Сытин пишет, что за Тайницкими воротами «к востоку располагался „ханский двор“, в котором проживали представители хана, и стояли боярские и купеческие дворы». Тут небрежность фразы о ханском дворе, на котором якобы стояли какие—то боярские и купеческие дворы, соединена с прямой выдумкой, так как о ханском дворе за линией Кремля времени Калиты ничего неизвестно. Поражает и крайняя небрежность изложения. Можно ли, например, писать, что «Волоцкая дорога на посад перешла от площади Восстания на современную улицу Герцена».[217] Выходит, что площадь Восстания так и называлась в древности, а улица Герцена – это уже современное название. К тому же по Волоцкой дороге перейти «от площади Восстания на современную улицу Герцена» физически невозможно, потому что улица Герцена является продолжением площади Восстания, и площадь и улица стоят на трассе прежней Волоцкой дороги.
«Схематический план Москвы к 1475 году», помещенный в монографии,[218] составлен П. В. Сытиным очень небрежно. В нем от Сретенского монастыря начинается «Троицкая дорога», тогда как Сретенский монастырь был основан «на самой на велицей дорозе Владимирской».[219] Вопреки ясному показанию летописи, у П. В. Сытина дорога во Владимир на схеме начинается от Андроньева монастыря. Хотя в своей монографии он говорит о большей заселенности восточной стороны Москвы, на схеме показано громадное Занеглименье и маленький посад между Неглинной и Москвой—рекой. Название «Заречье» нанесено на территорию «великого луга» и болота, то есть туда, где не было поселений. Коломенская дорога почему—то упирается в Данилов монастырь. Между тем Коломенская дорога, шедшая на правом берегу Москвы—реки (основная дорога на Коломну и Рязань шла по другой стороне Москвы—реки до Боровского перевоза), начиналась, как и Серпуховская, от Котлов. Алексеевский монастырь показан П. В. Сытиным не на старом, а на новом месте, куда он был перенесен во второй половине XVI века. Три села к югу от Москвы оставлены без названий, зато имеется загадочное село «Занеглименье» в черте города. К югу от Москвы поставлены два загадочных пятна овальной формы. В одно из них упирается Калужская дорога. Решить, что обозначают эти пятна, предоставляется воображению читателя: то ли это озера, то ли слободы – неизвестно. Неизвестно, что обозначают кружки, показанные в излучине Москвы—реки к западу от города, и т. д. Как видим, план Москвы, составленный П. В. Сытиным, полон ошибок, и можно только пожалеть, что он был повторен в книге Тверского. Глава о застройке и планировке Москвы в XII–XV веках в книге П. В. Сытина дает неправильное представление о древней Москве.
Между тем духовные и договорные грамоты великих и удельных князей вместе с другими документами, недавно переизданными Л. В. Черепниным, рисуют перед нами застройку и планировку города Москвы в XV веке. Духовные грамоты Василия Дмитриевича (не позднее 1425 года) показывают, как была еще ограничена городская территория. Село Хвостово в Замоскворечье стояло за городом, за городом находился и новый великокняжеский двор у церкви Владимира в садах (поблизости от Кулишек, теперь площадь Ногина). Существенно иную картину рисует завещание Василия Васильевича Темного (не позднее 1462 г.). Город вытянулся на север, и городские дворы подступили к Красному и Сущевскому селам. В начале XVI века город расширился еще больше. Городские посады и городские дворы раздались во все стороны города, к Сущову, к Напрудскому, к Красному, к Луцинскому. Этот быстрый рост города произошел во второй половине XV века, когда Москва сделалась столицей России.
Москва великокняжеского времени в основном была деревянной. Построение каменных зданий в Москве в тот период казалось делом незаурядным и, как правило, отмечалось в летописи. Объясняется это не только, вернее даже не столько бедностью, сколько относительным неудобством каменных зданий в условиях московской суровой зимы, дождливой и сырой осени и весны. Ведь каменные здания требовали хорошего печного отопления и постоянного ухода за ним. Вот почему камень применялся главным образом при постройке церквей или «палат». В домах бояр и купцов каменные палаты служили помещениями для торжественных приемов или хранения казны и книг. Для иностранцев все московские строения даже в конце XV столетия казались деревянными. «Город Москва расположен на небольшом холме, и все строения в нем, не исключая и самой крепости, деревянные», – пишет, например, Контарини.
Размеры и удобства помещений зависели от богатства и значения владельцев домов. О московских жилищах конца XV века некоторое представление дают записки упомянутого ранее Контарини. Когда путешественник добрался до Москвы, «славя и благодаря Всевышнего», избавившего его от стольких бед и напастей, он получил квартиру в виде маленькой комнатки с небольшим помещением для его людей и лошадей. «Комната эта была и тесна, и довольно плоха, но нам показалась она огромным дворцом в сравнении с тем, что мы прежде испытали». Позже Контарини перевели в другой дом, где жил Аристотель Фиоравенти, строитель Успенского собора. «Этот дом был довольно хорош и находился неподалеку от дворца». Через несколько дней Контарини получил приказ выехать из дома Фиоравенти и с трудом отыскал себе небольшую квартиру за пределами Кремля. «Квартиру эту составляли две комнаты, из коих в одной поместился я, а другую предоставил моим служителям».[220]
Контарини жил в Москве в зимнее время (октябрь—январь) и тем не менее не жалуется на плохое отопление. Следовательно, надо предполагать, что он жил в помещениях с печами, устроенными достаточно удобно, а не в курных избах. Московские дома казались ему маленькими и неудобными по сравнению с обширными палаццо Венеции.
К жилым домам примыкал двор с подсобными помещениями – погребами, конюшней, баней и пр. Название «хоромы» употреблялось обычно в применении к жилью, а весь комплекс жилых построек, огорода и сада при нем обозначался словом «двор».
О размере дворов московских жителей имеем несколько указаний только XVI века, но и это уже позволяет сделать некоторые выводы. Двор Троице—Сергиева монастыря находился в Богоявленском переулке, на левой стороне, если идти с Ильинской улицы на Никольскую. Он имел 20 1 / 2 сажен в длину и 14 сажен в ширину, то есть был почти равен 300 кв. саженям. Двор этот был отдан позже посадскому человеку, что доказывает обычность подобных дворовых размеров в Москве. Взамен троицкие власти получили двор суконщика Лобана Иванова сына Слизнева. Этот двор имел в длину 40 1 / 2 сажен, а в ширину 9 сажен без локтя, да в другом месте в огороде было восемь сажен, по—видимому, тоже в ширину. Даже без огорода новый Троицкий двор имел почти 400 кв. сажен, а ведь ранее он принадлежал тяглому человеку, суконщику.[221]
Археологические работы на территории Подола «великого посада» поблизости от церкви Николы Мокрого показали, что московские дома в XIV–XV веках «представляли собой неглубокие врытые в землю срубы из добротных еловых или дубовых бревен». В среднем это были небольшие дома в 20–25 кв. метров площадью. Нижний этаж представлял собой погреб, жилое помещение располагалось над землей. «Усадьба ремесленника XIV–XV вв. устроена так, что дом-пятистенка выходит на улицу, а хозяйственные постройки стоят во дворе».[222] В XV веке Москва выросла очень заметно, но вплоть до капитального строительства, предпринятого при Иване III и его сыне Василии III, застройка города явно не соответствовала его значению как столицы русского государства.
Нам не известно ни одно подмосковное село, о котором можно было бы достоверно сказать, что оно существовало уже в XIII веке. Единственным исключением является село Даниловское, да и оно упомянуто только в позднем житии Даниила Московского. Тем не менее, трудно сомневаться в том, что села, названные в духовных великих князей первой половины XIV века, уже существовали и в предшествующем столетии; это были те «красные села», о которых москвичи рассказывали в преданиях о боярине Кучке, полулегендарном первом владельце Москвы.
Большинство древних подмосковных сел располагалось по долинам Москвы—реки и Яузы. И это вполне понятно. Тут лежали громадные заливные луга, которые столь высоко ценились в хозяйстве великих князей, что их отмечали в завещаниях и договорах. Еще ничем не загрязненные реки изобиловали рыбой. Само сообщение по рекам, летом в лодках, зимою по замерзшей поверхности на санях, представляло определенные удобства. Представим себе бездорожные лесные и болотистые пространства средневековой России, по которым пробирались верхом на лошадях, или летом на «колах» – телегах, зимою на санях, и значение рек как лучших дорог станет ясным.
Ближайшие подмосковные села XIV–XV столетий давно уже вошли в черту города, но воспоминание о некоторых из них сохранилось до сих пор в названиях улиц. Духовные и договорные грамоты великих и удельных князей указывают на реке Яузе село Михайловское и село Луцинское. О том, где находились эти села, можно сказать только предположительно.
Последнее упоминание о Михайловском находим в духовном завещании серпуховского князя Владимира Андреевича: «Михайловское село с мельницею». Позже вдова этого князя владела мельницей на устье Яузы. Возможно, здесь и находилось село Михайловское, уже в XV веке сделавшееся городской слободой.
Село Луцинское стояло также где—то на Яузе. В начале XVI века его еще обозначали как «селцо Луцинское и с мелницею и со псарнею». Место его можно указать только гадательно, в районе современного Высокого моста на Яузе.
Над Яузой стояло село Воронцово, оставившее по себе память в названии улицы «Воронцово поле» (ул. Обуха). Названо оно впервые, впрочем, довольно поздно, в самом начале XVI века. К этому времени город уже поглотил это село. Городские дворы стали по обеим сторонам Яузы.[223] Как предполагает Забелин, село первоначально принадлежало боярской фамилии Воронцовых—Вельяминовых, а от них перешло к великим князьям.
В относительном отдалении от города находилось село Красное. Название «красное» часто применялось к обозначению сел и дворов, как равнозначащее понятиям «красивое», «прекрасное». В этом смысле это слово широко распространено в народной поэзии («красная девка»). «Красное село» впервые упоминается около 1462 года: «село Красное над Великим прудом у города, и з дворы с городскими, что к нему потягло». Но о том же селе без названия «Красное» говорится значительно раньше в завещании Василия Дмитриевича около 1423 года: «селце у города у Москвы над Великим прудом».[224] На старых планах Москвы этот великий пруд показывали поблизости от современного Ярославского вокзала. Теперь на том месте, где находилось прежнее село Красное, проходит Красносельская улица.
В верховьях Неглинной располагались село Напрудное и село Сущевское. «Село Напрудское у города» впервые упоминается в завещании Ивана Калиты (не позднее 1340 года). Свое название оно получило от находившегося рядом с ним пруда. В начале XVI века к нему уже непосредственно подходили городские посадские дворы.[225] Небольшая каменная церквушка XVI века, Трифон в Напрудном, до сих пор напоминает о том месте, где когда—то находилось это одно из древнейших подмосковных сел (Трифоновская улица поблизости от Ржевского вокзала).
«Селце Сущевское, что у города» впервые упоминается в 1433 году,[226] но существовало раньше. По крайней мере о Сущевской меже известно уже по записи, говорящей о временах Владимира Андреевича Серпуховского, умершего в начале XV века. Происхождение названия села неясно, вероятнее всего оно ведется от прозвища его первого владельца. Сущевское село находилось на том месте, где теперь проходит Сущевская улица. Городские дворы в середине XV века уже близко подступали к этому селу.
С XIV века известно село Черкизово, названное, впрочем, в завещании митрополита Алексея Серкизовским, вероятно, по имени его первого владельца боярина Андрея Серкиза, погибшего на Куликовом поле.[227]
На северо—западной окраине города находились села Кудрино и Новинское. Село Кудрино в XIV столетии принадлежало серпуховскому князю Владимиру Андреевичу. Оно называлось просто Кудрином, а не Большим Кудрином, как это обозначено в новом издании записи о владениях Новинского монастыря: «село его большее Кудрино», то есть наиболее крупное, большое село князя Владимира Андреевича. К Кудрину тянули окружающие его деревни, названия которых, впрочем, ничего не дают для старой топографии Москвы. Вдова Владимира Андреевича подарила село Кудрино с деревнями митрополичьему Новинскому монастырю. Подаренная земля представляла довольно обширное владение, на юге оно доходило до Хлынова (Хлыновский тупик у Никитских ворот), на востоке – до Тверской дороги (ул. Горького) и «Сущевской межи», на западе до Можайской дороги, а на севере – до речки Ходынки. Еще в конце XV века пахотные земли и луга здесь начинались непосредственно от города.[228] Поблизости от Кудрина стоял митрополичий Новинский монастырь. Кудринская площадь (площадь Восстания) и Новинский бульвар (Садовая улица) сохранили свои названия до нашего времени.
В местности «Три горы» стоял большой загородный двор с церковью того же Владимира Андреевича Серпуховского. Место его в настоящее время определяется Трехгорным переулком, и теперь этот район сохранил еще холмистый рельеф.[229]
К юго—западу от города на берегу реки Москвы находилось старинное село Семчинское. Происхождение этого названия неясное, может быть, от имени или прозвища первого его владельца. Семчинское (улица Остоженка – Метростроевская), или Семцинское, как оно часто называется в документах, упомянуто уже в завещании Ивана Калиты.
Далее в излучине Москвы—реки находились Самсонов луг и Лужниково (позднейшие Лужники). Обширные пригородные луга, когда—то зеленевшие на берегах Москвы—реки, оставили воспоминание о давнем прошлом в названиях Остоженка и Лужниковская набережная. К началу XVI века город со своими дворами подступил уже к самому селу Семчинскому.[230]
В непосредственной близости к городу, почти над самой рекой, находилось село Дорогомиловское. Вероятно, оно получило свое прозвище также от первоначального владельца. Впервые о Дорогомилове упоминается под 1411 годом, когда в нем была построена каменная церковь Благовещения. Место этой церкви определяет местоположение села. В середине XV века от города до села Дорогомилова считалось 2 версты («два поприща»).
Уже в значительном отдалении от города, на Москве—реке, стояли села Крылатское и Татарово. В своей духовной Василий Дмитриевич завещал своей княгине «Крилатьское село, что было за Татаром».[231]
В непосредственной близости к городу, за Москвой—рекой стояли село Хвостово и сельцо Колычево. О Хвостове говорилось выше. Колычево находилось «против у Семчинского села», то есть на замоскворецкой стороне Москвы—реки (в районе Бабьегородских переулков). Позже сельцо Колычево называется слободкой вместе с монастырем Рождества Богородицы в Голутвине.[232]
На высоком берегу Москвы—реки стояло село Воробьево, названное так по имени его первоначальных владельцев бояр Воробьевых. В 1451 году оно уже принадлежало великой княгине—матери Софье Витовтовне и с тех пор значилось дворцовым.[233] Еще далее к югу местность была лесной и пустынной. Там было село Голенищево, также получившее свое название от первых владельцев бояр Голенищевых (позже Троицкое—Голенищево поблизости от здания университета с трехшатровой церковью XVII века). Это было любимое село митрополита Киприана. Здесь он разболелся и умер. Место это, по сказаниям, было безмятежным и спокойным от всякого волнения, между двух рек, Сетуни и Раменки, где тогда по обеим сторонам был густой лес.[234]
Большой сгусток сел располагался к югу от Москвы по берегам Москвы—реки. Крупнейшими из них были Коломенское, Ногатинское, Дьяковское, Островское, Орининское. Под такими же названиями эти села сохранились и до нашего времени; Ногатинское – это современное Нагатино, Островское – Остров. Из этих сел только одно Орининское получило свое название от имени неизвестной нам Арины, или Ирины. Было ли это имя собственное, или село было названо по находившейся в нем церкви – неизвестно. Село Островское получило свое название по характеру местности. Островское, или Остров, стоит на невысоком холме. Старая роща окружает высокую шатровую церковь XVI века и выглядит действительно островом среди обширных заливных лугов. Дьяковское, видимо, получило свое название от какого—либо дьяка, важной должности при княжеских дворах, соответствующей секретарю или начальнику канцелярии. Более неясно происхождение названия села Коломенского, но это название можно связать со словом «коломище» – могилище, место могил. В районе села Коломенское и соседнего с ним Дьякова действительно находится известное Дьяковское городище. Не было ли село Коломенское тем местом, где вятичи хоронили своих покойников? Может быть, в слове «коломище» найдем и разгадку названия города Коломны, которое возводили то к какой—то колонне, то к итальянскому знатному роду Колонна, неизвестно почему попавшему на берега Оки. Название села Ногатинское проще всего связать со словом «ногата», обозначавшим древнерусскую денежную единицу. Впрочем, русские знали и слово «ногатица» – горница.[235]
Коломенское и другие приречные села были загородными селами великих и удельных князей. «Коломенское село со всеми луги и с деревнями, Ногатинское со всеми луги и с деревнями» переходили по наследству как ценные земельные владения, о которых надо было упомянуть в духовных. Межа, или «разъезд», между Коломенским и Ногатинским шла «от заборья на усть Нагатинской заводи». Эту заводь Москвы—реки еще недавно можно было видеть под Коломенским.[236]
Летописные источники и актовые материалы рисуют нам Москву XIV–XV веков как большой городской центр, уступающий только Новгороду и, может быть, Пскову. В собственно Залесской земле, под которой наши источники понимают в основном междуречье Волги и Оки с примыкающими областями, Москва была в эти столетия, несомненно, крупнейшим городом.
Тем не менее прямых указаний на количество населения в Москве имеется очень немного. Для конца XIV века наибольшее значение имеет летописное свидетельство о количестве трупов, погребенных в Москве после ее разорения Тохтамышем в 1382 году. Обычно приводится свидетельство Воскресенской летописи, согласно которой за уборку 80 трупов убитых москвичей платили по 1 рублю денег, всего же было истрачено 300 рублей. По этому счету выходит, что в Москве: было убито 24000 человек (80x300 = 24000). Но показание Воскресенской летописи не согласно с более древними сведениями, по которым истрачено было всего 150 рублей. Наиболее же точные сведения дает так называемый Рогожский летописец, особенно ценный для московской истории XIV века. Он сообщает, что давали за сорок мертвецов по полтине, а за семидесять по рублю, и сочли, что всего было дано полтораста рублей.[237] Таким образом, надо считать, что убрано было свыше 12 000 трупов. Повышение оплаты за уборку мертвецов в зависимости от количества убранных трупов, отмеченное Рогожским летописцем, – такая деталь, какая была уже неинтересна позднейшим сводчикам, всегда предпочитавшим округлять и увеличивать цифры погибших во время битв, осад и стихийных бедствий. Поэтому мы имеем полное право считать показание Рогожского летописца наиболее достоверным.
Приведенная нами цифра в 12 000 убитых москвичей только косвенно говорит о количестве населения Москвы в 1382 году. В число погибших входили и беглецы из окрестных сел и деревень, а не только горожане. Однако в указанную цифру не вошли многочисленные пленные, уведенные татарами; ведь Тохтамыш «полона поведе в Орду множество бещисленое». Нельзя забывать и того, что многие москвичи, в особенности бояре и купцы, со своими семьями покинули город еще до прихода Тохтамыша. Наконец, некоторые мертвецы были убраны и без помощи специальных наемных лиц. Поэтому цифра в 10 000 жителей для Москвы кажется скорее преуменьшенной, чем преувеличенной. Напрашивается вывод, что московское население в 1382 году надо исчислять примерно вдвое—втрое против показанной цифры, в 20–30 тысяч человек – цифру все—таки очень высокую, как показывают исследования о численности населения в крупных западноевропейских городах.
Наши выводы подтверждаются другими летописными сведениями о Москве конца XIV столетия. В московский пожар 1390 года на посаде сгорело несколько тысяч дворов. Выгорела только часть городского посада, а количество сгоревших дворов измерялось тысячами. Более точные сведения дает нам летописное свидетельство о московском пожаре 1488 года, когда погорела только часть города, без Кремля и значительной части великого посада. Пожар начался от церкви Благовещения на Болоте, и погорели «дворы всех богатых гостей и людей всех с пять тысяч погоре».[238] Таким образом, на посаде находилось не менее пяти тысяч дворов. Полагая на каждый двор минимальную цифру в 2 человека, получим, что на посаде жило не менее 10 000 жителей. Прибавим к этой цифре население Кремля и тех дворов, которые уцелели от огня на посаде, и мы смело можем говорить о том, что Москва в целом насчитывала 8—10 тысяч дворов, то есть имела никак не менее 20 000 жителей, а вероятно, значительно больше, так как обычно во дворах жило не по 2, а по 3–4 человека; следовательно, 30–40 тысяч человек.
Конечно, цифра московского населения не оставалась неизменной на протяжении двух столетий и имела тенденцию к непрерывному росту. Особенно большой скачок в сторону увеличения населения, по—видимому, произошел в Москве за тот короткий период времени, который отделяет княжение Ивана Калиты от княжения Дмитрия Донского. Это обстоятельство еще хорошо помнили в XV веке, когда епископ Питирим написал житие Петра митрополита. По словам Питирима, град Москва при Калите был еще малонаселенным. Наоборот, сказания о нашествии Тохтамыша рисуют Москву богатой и многолюдной. Новый период роста московского населения начался со второй половины XV века, после окончания феодальной борьбы Василия Темного с Шемякой, когда Москва переживала относительно спокойный период.
Наши наблюдения над численностью московского населения можно проверить и путем наблюдения над топографией города. Москва времен Калиты занимала, как мы видели выше, только площадь Кремля, Китайгородского холма и Подола. Самый Китайгородский холм, Заречье и Занеглименье заселены были очень слабо. Во второй половине XIV века Китайгородский холм был уже заселен, а поселения в Заречье и в Занеглименье сильно распространились. Спустя столетие (в конце XV века) поселения на северном берегу Москвы—реки дошли примерно до линии позднейшего Белого города. Это расширение городской территории соответствовало непрерывному росту городского населения, распространившегося на обширную территорию Белого города и отчасти Замоскворечья.
Летописи и другие источники обычно называют московских жителей москвичами. Это название впервые встречается уже в известии 1214 года. Московский князь Владимир Всеволодович в этом году осаждал город Дмитров «с москвичи и с дружиною своею».[239]
Источники скудно освещают хозяйство Москвы XIV–XV веков, но и за этими скудными сведениями ясно выступает облик большого средневекового города со значительным ремесленным населением. Ремесленные специальности наложили своеобразный отпечаток даже на московскую топографию. Ни в одном русском городе не было столько урочищ с такими названиями, как «в мясниках», «в бронниках», как в Москве. Эти названия восходят к тому времени, когда ремесленники жили в особых слободках со своими патрональными церквами.
По характеру и разнообразию своих специальностей средневековая Москва резко отличалась от других русских городов. Разве только Великий Новгород мог с ней равняться по своему ремесленному значению; другие русские города, даже такие, как Псков, Рязань, Тверь, Смоленск, несомненно отставали от Москвы по развитию в них ремесла и торговли. Особенно это следует сказать о второй половине XV века, когда Москва быстро разрастается в обширный город с многочисленным населением.
Для московского ремесла XIV–XV столетий характерны две черты: во—первых, развитие редких, дорогих ремесленных отраслей, во—вторых, передовой характер ремесла. Как и во многих больших городах средневековой Западной Европы, московский рынок изобиловал привозными и отечественными товарами, в том числе местного московского производства. Сюда ехали за необходимыми вещами из других городов, здесь можно было найти такие вещи, которые не производились в провинции.[240]
В XVI столетии Москва была центром производства оружия и доспехов. В описи оружия и ратных доспехов Бориса Годунова (1589 год) упоминаются 4 лука «московское дело», лук московский с тетивою, рогатина московская, московское копье, московские панцири. Среди ратной утвари особое место занимают шлемы. Из 20 шлемов, указанных в той же описи, 6 названы шеломами московскими.[241] Кроме того, дополнительно отмечены 3 московских гладких шлема. Как видим, в XVI веке производство шлемов имело в Москве массовый характер. Московские шлемы не только успешно конкурировали с привозными, но и считались особо ценными доспехами в царской казне, как и московские кольчуги. Имя мастера—кольчужника написано на могильной плите конца XVI века, найденной у церкви Никиты Мученика в Заяузье, в районе Кузнецкой слободы.[242] Нельзя забывать также о том, что термином «кузнец» нередко покрывалось понятие оружейника, делавшего свои изделия в основном из металла.
Так было в XVI столетии. Однако производство предметов вооружения стало развиваться в Москве задолго до этого. Уже в Задонщине, возникшей в конце
XIV столетия, находим замечательное описание оружия русских и татарских воинов, сражавшихся на Куликовом поле: «Шеломы черкасские, а щиты московские, а сулицы немецкия, а копии фрязския», в других списках добавлено: «а кинжалы сурские».[243] Здесь перечислен наличный инвентарь русского вооружения XIV—
XV столетий. Сирийские кинжалы, итальянские копья, немецкие сулицы (дротики), черкасские шлемы поставлены наряду с московскими щитами, которыми славились московские оружейники.
Мастера—бронники, изготовлявшие ратные доспехи, упоминаются в документах XV века в числе зажиточных людей, кредиторов московских удельных князей. Князь Андрей Васильевич Большой должен был Сеньке броннику 50 рублей.[244] В завещании этого князя другие кредиторы названы по именам и фамилиям. Среди них находим видных московских купцов: Саларевых, Сырковых и др. Один только бронник назван уменьшительным именем Сенька, и это нагляднее всего говорит о его невысоком социальном положении как ремесленника. Однако княжеский долг Сеньке превышает стоимость долгов некоторым купцам, названным в том же завещании. Несколько позже Семен бронник упоминается в числе кредиторов князя Ивана Борисовича. Вероятно, это тот же Сенька бронник. Долг князя Семену броннику достигал значительной суммы в 44 рубля. Конечно, можно возразить, что именем «бронник» в обоих завещаниях обозначен купец, торговавший доспехами, но в завещании тут же упоминается долг кузнецу Лагуте, кузнецами же звали только ремесленников, а не торговцев. Кроме того, «бронниками» назывались и боярские холопы, занимавшиеся этой ремесленной специальностью.[245]
Бронники, как и другие ремесленники, жили особой слободкой, находившейся в XVII веке в районе современных Бронных улиц (район Тверского бульвара).
Производство оружия и доспехов было специализировано. Об этом говорит существование особого московского урочища, где стояла церковь Георгия «в лучниках». Название «лучники» восходит к давнему времени, так как уже в XVI веке луки и стрелы постепенно стали вытесняться огнестрельным оружием.
Конечно, бронники и лучники были не единственными ремесленными специальностями, связанными с производством предметов вооружения. Об этом говорят упоминания о киверниках, изготовлявших военные головные уборы – кивера. «Киверник» назван в завещании одного московского дьяка, видимо, занимавшегося ростовщичеством. Долги киверника были незначительными – полтина и рубль, взятые им по двум кабалам.[246]
Видное место в московском ремесле занимало кузнечное дело с его разновидностями. Кузнецы жили в различных районах столицы, но не в городе, а на посаде, так как кузнечное мастерство старались удалить от скученных и деревянных городских построек во избежание пожаров. По—видимому, наиболее ранним средоточием кузнецов были Рождественская улица и Покровка. Рождественскую улицу в документах более позднего времени обозначали как стоявшую «в кузнецах». На Покровке стояла церковь Николы Чудотворца «в котельниках». Позже Кузнецкая слобода возникла в Замоскворечье. Там находилась церковь Николы в Кузнецкой слободе. Однако главным центром кузнечного производства в средневековой Москве было Заяузье, вернее та его часть, которая простиралась по прибрежным высотам от устья Яузы до Таганки. Здесь жили кузнецы, а также мастера, производившие котлы и другую металлическую посуду («котельщики»). Тут стояли церкви Кузьмы и Дамьяна «в старых кузнецах», Николая Чудотворца «у Таганных ворот», Троицы «в котельниках», здесь находилась и Таганная слобода.[247]
В конце XV века часть Заяузья принадлежала князю Ивану Юрьевичу Патрикееву: «Заяузьская слободка с монастырем с Кузмодемьяном». Кузьма и Демьян, как доказал Б. А. Рыбаков, считались покровителями кузнечного дела. Следовательно, существование Кузьмодемьянской церкви этом районе может служить подтверждением того, что кузнецы жили здесь уже в XV веке. Раскопки в районе бывшей церкви Кузьмы и Демьяна или вообще на территории б. Гончарной улицы могли бы дать интересные материалы. Кузнец Лагута, как видели мы выше, оказался в числе кредиторов удельного князя.
Большое развитие получило в Москве ювелирное, «серебряное» дело. В духовных московских князей имеются указания на золотые и серебряные вещи, часть которых сделана московскими мастерами. Среди них мы встречаем золотые и серебряные кресты и иконы. В завещаниях великих князей упоминается «икона золотом кована Парамшина дела» (в других случаях – «Парапшина»), «крест золот Парамшина дела».[248] Изделия этого ювелира высоко ценились в Москве, их передавали как своего рода реликвии в качестве родительского благословения от отца к сыну.
Можно было бы затеять неразрешимый спор о том, кем был Парамша – русским или иностранцем, например греком, но есть основания думать, что Парамша жил и работал в России, следовательно, изделия его рук имеют прямое отношение к московскому ювелирному мастерству. Сохранилась грамота на «митрополичьи пожни Иконичьские и Парашинские перегороды», находившиеся в Костромском уезде. Тут были и «Парашинские земли». Необычное соединение «Иконниче» вместе с «Парашиным» напоминает о Парамше в завещаниях великих князей XIV века. Парамша, видимо, работал при митрополичьем дворе, получил во владение землю в Костромском уезде, за которой по традиции сохранилось название его владельца (Парамшинские земли), показывавшее их принадлежность митрополичьему иконнику («иконниче»).[249]
Образцом московского ювелирного дела является оклад Евангелия, наряженного боярином Федором Андреевичем Кошкой в 1392 году. Этот бесспорный памятник московских мастеров имеет на краях лицевой доски оклада надпись, что Евангелие оковано «повеленьем раба божья Федора Андреевича». Имя мастера, сделавшего оклад Евангелия Федора Андреевича, неизвестно, но хорошо известно имя другого мастера – Амвросия, работавшего во второй половине XV века и бывшего келарем Троице—Сергиева монастыря.[250] Сравнивая оклад Евангелия со складнями работы Амвросия, мы легко увидим, как совершенствовалось мастерство московских ювелиров. Складень Амвросия 1456 года отличается гораздо большей точностью в отделке деталей по сравнению с окладом Евангелия 1392 года.
До нас дошли по преимуществу роскошные изделия, но археологические изыскания показывают, что московские ремесленники изготовляли иконы, кресты и различные украшения на широкий сбыт. Таков, например, нательный крест, найденный при раскопках у церкви Никиты Мученика, на холме, там, где Яуза впадает в Москву—реку.[251]
Конечно, ювелирное дело в Москве не ограничивалось только изготовлением икон, крестов и других церковных предметов. Московские мастера занимались выделкой различного рода ювелирных изделий: сосудов, стаканов, чаш и пр.
Завещания великих и удельных князей наглядно показывают, как развивалось в Москве ювелирное дело. В казне Ивана Калиты хранились только немногие предметы богатого обихода; среди них видное место занимают привозные изделия: блюдо серебряное езднинское (из Иезда в Персии), пояс фряжский (итальянский), пояс царевский (золотоордынский) и т. д.
В позднейших завещаниях великих князей золотые и серебряные вещи упоминаются уже как реликвии или дорогие подарки.
В завещании углицкого князя Дмитрия Ивановича (1521 г.) перечисляется большое количество чар и ковшей с подписями их бывших владельцев, которые указывают тем самым, когда были сделаны эти вещи. В княжеской казне хранились сосуды с именами великого князя Василия Васильевича Темного, князя Бориса Васильевича, чара большая князя Ивана Юрьевича Патрикеева, сковорода с золоченой рукоятью с эмалью (финифтью) великой княгини Марьи и пр. Эти драгоценные вещи, следовательно, были сделаны еще в XV веке. Были в казне Дмитрия Ивановича и сосуды, раньше принадлежавшие боярам и высшему духовенству XV века – митрополиту Геронтию, новгородскому архиепископу Геннадию.[252] Сосуды с русскими надписями, как правило, предполагают русских мастеров, а таких сосудов, как мы видим, уже много изготовлялось в XV веке.
Сохранившиеся до нашего времени различного рода церковные сосуды и дорогие книжные оклады, сделанные московскими мастерами, дают достаточное представление о развитии в средневековой Москве ювелирного искусства. На некоторых предметах имеются надписи мастеров. «А делал Иван Фомин». Такая надпись полууставными буквами помещена на поддоне потира (чаши), хранящегося в музее Троице—Сергеевой лавры. Потир был сделан Иваном Фоминым для Троицкой лавры по специальному заказу великого князя Василия Васильевича в 1449 году.
Надпись на окладе Евангелия великого князя Симеона Ивановича относится к 18 декабря 1343 года. Евангелие было сделано перед отъездом великого князя в Орду. Надписи на подобных заказных вещах были бы прекрасным материалом для лингвистического анализа московского наречия XIV–XV веков, если бы лингвисты когда—либо попытались обратиться к таким источникам.[253]
Особой специальностью было производство дорогих поясов, которые так часто упоминаются в духовных грамотах московских князей. Пояса высоко ценились и различались по своему убранству. Один из таких поясов послужил поводом к большому дворцовому скандалу, который повел к разрыву между Василием Темным и его двоюродными братьями Василием Косым и Дмитрием Шемякой. Скандал произошел во время пира на свадьбе Василия Темного. Один из бояр обнаружил, что Василий Косой надел на себя золотой пояс на цепях, который получен был в приданое Дмитрием Донским от суздальского князя – его тестя. На свадьбе Донского пояс подменил тысяцкий Василий и отдал краденую вещь своему сыну Микуле. После этого пояс переходил из рук в руки, пока не достался Василию Косому. Среди великокняжеских поясов находим: «пояс золот с ремнем Макарова дела», «пояс золот Шишкина дела», другой «пояс золот с каменьем же, што есм сам сковал».[254] Все это – работа московских мастеров Макара, Шишки и др., хорошо известных в свое время по своим выдающимся изделиям.
Производство поясов, видимо, составляло особую ремесленную специализацию. Дорогой пояс был своего рода отличием феодала, как это видно из одного немецкого документа, где знатные новгородцы именуются «золотыми поясами».
Москва была и одним из центров изготовления дорогих шитых пелен и воздухов (покровы на церковные сосуды) с изображениями креста, различных фигур и целых сцен. Большинство шитых плащаниц, сохранившихся до нашего времени, сделано на средства князей, княгинь и бояр руками их холопов.
Образцом московского шитья является воздух 1389 года, сделанный по заказу или в мастерской великой княгини Марьи, вдовы Симеона Гордого. На нем вышита надпись: «В лето 6897 нашит бысть воздух повелением великий княгини Марии Семеновыя».[255] Воздух был предназначен для какой—либо из московских церквей, возможно для церкви Спаса на Бору в Кремле, так как в центре воздуха изображен Нерукотворный Спас. Дорогое шитье было одним из тех занятий, за которым присматривали в своих мастерских княгини и боярыни, но такие мастерские не могли обслужить широкой потребности рынка в церковных плащаницах и воздухах. Поэтому можно предполагать существование ремесленных мастерских, работавших на сбыт, а чаще всего по заказу.
Характерным московским ремеслом было иконное дело. Большинство иконников принадлежало к числу монахов или духовенства приходских церквей. Писание икон считалось занятием богоугодным и поощрялось в монастырях. Поэтому даже среди московских митрополитов были люди, прославившие себя иконным мастерством (Петр, Симон, Варлаам, Макарий). Тем не менее, иконное дело не могло обходиться без помощи ремесленников из черных сотен и слобод. В 1481 году иконные мастера написали целую композицию «Деисус с праздники и пророки» в московский Благовещенский собор. Из четырех мастеров двое принадлежали к духовенству (иконник Дионисий и поп Тимофей), о двух других можно говорить как о ремесленниках, потому что летопись их называет просто Ярец и Конь. Эта даже не имена, а прозвища, довольно распространенные среди московских посадских людей более позднего времени.[256] Позже, в 1509 году Андрей Лаврентьев «да Иван Дерма, Ярцев сын» дописали «деисус» для Софийского собора
в Новгороде. Этот Иван Дерма, Ярцев сын, мог быть сыном Ярца и, как его отец, специализироваться на «деисусах».[257]
В 1488 году церковь Сретения расписывал фресками мастер Долмат—иконник, а в 1508 году «мастер Феодосий Денисьев» подписывал золотом церковь Благовещения. В том же году «Федор с братиею» расписывал иконы того же собора.[258]
В Пскове и Новгороде иконники составляли особые артели – «дружины». Такую же организацию ремесла следует предполагать и в Москве. Так, летописное сообщение о росписи московских соборов при Симеоне Гордом говорит о митрополичьих писцах и писцах великого князя. Первые были греками, а великокняжеские мастера русскими («русьския писцы»). Старейшинами и начальниками их были Захарий, Иосиф, Николай «и прочая дружина их». В 1345 году производилась роспись церкви Спаса на Бору, «а мастер старейшина иконником Гойтан».[259] Это не имя, а прозвище: гайтан, или гойтан, – шнурок, в особенности для тельного креста.
Знаменитейшим из московских иконописцев XV века был Андрей Рублев, о котором достоверно известно как о монахе, чернеце. Но неправильно было бы причислять всех видных иконописцев XIV–XV столетий к монахам. Прозвище «иконник» иногда просто определяет профессию, без приложения «чернец», «старец», «поп» и т. д. Оно чаще всего указывает на ремесленника и его ремесленную специальность. Громадная потребность в иконах, которые считались необходимой принадлежностью любой избы, не могла быть удовлетворена только княжескими и монастырскими мастерскими. Крестьяне и черные люди в основном покупали иконы на рынках.
Впоследствии в Москве найдем «Иконную слободу» в районе Арбата и Сивцева Вражка, а в торговых рядах особый Иконный ряд. На «Полянках в Иконной улице» в XVII веке стояло 3 церкви, одна из них в память евангелиста Луки, которого старое предание считало первым иконописцем.[260]
Москва вместе с Новгородом и Псковом была крупнейшим русским центром книжного дела. К сожалению, громадное количество московских рукописей погибло; стоит только вспомнить о рукописях, погибших в Тохтамышево нашествие: «и книг множество снесено со всего града и из сел в сборных (т. е. соборных) церквах многое множество наметано, съхранения ради спроважено, то все безвестно сотвориша». По другим известиям, груды книг были навалены в каменных московских церквах до свода («до стропа»).[261] Катастрофа 1389 года была гибельной для книжных богатств Москвы. Поэтому так редки московские книги, написанные до этой печальной даты.
Московские книги более позднего времени довольно многочисленны. Конечно, значительное количество московских книг переписывалось в церквах и монастырях. Но существовали и постоянные кадры писцов—ремесленников. Центрами переписки были такие крупные московские монастыри, как Чудов в Кремле, Андроников и Симонов. Библиотеки Андроникова и Симонова монастырей почти не сохранили рукописей, относящихся к XIV–XV векам. В этом отношении гораздо богаче собрание Чудова монастыря, одно из лучших по сохранности. В нем, например, находится книга Иова с толкованиями, специально переписанная для Чудова монастыря в 1394 году. Переписывал ее раб Божий Александр. Судя по тому, что он называет себя просто рабом Божиим, это был мирянин, возможно выполнявший заказ монастырских властей. На обороте 92 листа он написал не без хвастовства и вызова по отношению к какому—то другому переписчику: «Да рука то моя люба лиха, и ты так не умеешь написать, и ты не пис(ец)».[262] Такая же запись книжного писца имеется на другой чудовской книге: «Господи, помози рабу своему Якову научитись писати, руки бы ему крепка, око бы ему светло, ум бы ему острочен, писати бы ему з(олото)м».[263]
Книжная переписка производилась обычно по заказу, как это можно видеть из послания к другу, написанного Василием Ермолиным. То же послание показывает громадное значение Москвы как книжного рынка.[264]
Можно считать, что Москва уже с конца XIV века как бы законодательствовала в вопросах книжного дела, устанавливая манеру письма для всей тогдашней России. Здесь—то и возник тот красивый и четкий начерк, известный под названием русского устава конца XIV – начала XV века. Все буквы начерка отличаются, по выражению В. Н. Щепкина, сигнальностью. Буквы с их перекладинами стремятся кверху, отличаются законченностью и в то же время своеобразной стилизацией. В этом отношении особенно интересны рукописи, переписанные в Андрониковом монастыре. Позже в Москве вырабатывается новый почерк, основанный на другом принципе. Буквы опускают свои перекладины книзу, точно разрастаются в ширину, линии их начинают круглеть. Это характерный полуустав XV века, неправильно называемый юго—славянским, так как элементы его заложены уже в русском полууставе. Менее красивый и четкий, чем устав, этот почерк был более удобным для письма и утвердился в русской письменности XV века.
Если обыкновенная рукопись могла быть выполнена трудами одного переписчика, то рукопись роскошная требовала комплексной работы писца, художника, писавшего заставки и миниатюры, переплетчика. Все эти специальности редко совмещались в одном лице. Поэтому так трудно было приобрести нужную рукопись за деньги, и названный выше Василий Ермолин советовал своему литовскому другу заказать нужную для него рукопись.
Ювелирное производство, изделия церковного быта, книжное и переплетное дело – вот те отрасли производства, которые особенно выделяли Москву из числа других городов. Москва – центр тонких ремесел, связанных с обслуживанием потребностей феодалов и церкви. Однако было бы неправильно характеризовать московское ремесло как ремесло, исключительно занятое производством дорогих изделий.
Москва рисуется как центр самых различных производств, в том числе и таких, которые обслуживали широкие круги горожан. Среди них большое значение имело гончарное дело, сосредоточенное за городом, в упомянутом раньше Заяузье, где жили кузнецы и котельники. Здесь находилась Гончарная улица, сохранившая свое название до нашего времени. Тут стояли две церкви: Воскресения и Успения, «в гончарах». Одна из них (Успения) сохранилась в постройке XVII века и украшена поливными изразцами того же времени, составляющими цветной пояс, протянутый непосредственно под карнизом вдоль церкви.
Подтверждением раннего возникновения Гончарной слободы в Заяузье служат находки черепков так называемой «городской керамики», найденной «на склоне Таганского холма к Котельнической набережной», следовательно, как раз в районе Гончарной слободы. «Дата этой керамики, очевидно, также довольно ранняя. Судя по аналогиям, она не моложе XIV века».[265] Таково определение М. Г. Рабиновича, давшего Денное исследование о московской керамике.
Значительное распространение должно было получить в Москве кожевенное производство. Позже оно было сосредоточено далеко за городом, в районе современных Кожевнических набережных («в кожевниках»), раньше же, несомненно, располагалось где—то ближе, но также за городом. Возможным районом кожевенного производства в Москве были «Сыромятники», лежавшие в излучине Яузы (как известно, вода является необходимой принадлежностью кожевенного производства).
Видное значение в московском ремесле занимало изготовление одежды. Впрочем, особого портновского урочища не существовало, и это вполне понятно, так как в портновском деле решительно преобладала работа на заказ. Кроме того, понятие портного было общим и не покрывало разновидностей портновского ремесла. В духовных завещаниях XIV–XV веков, отмечаются только дорогие наряды, но и подобные записи вскрывают название разнообразных предметов одежды. Среди них отмечаются дорогие червленые – красные, собольи и другие кожухи, бугаи и др. меховые одежды. К духовной верейского князя Михаила Андреевича приложен целый список различного рода меховой одежды. Здесь и шуба зеленая, и шуба багряная, рудо—желтая, белая и т. д. В других московских документах XV–XVI веков перечислено также большое количество шуб с наименованиями: шуба рысья русская, шуба соболья русская, шуба соболья татарская и даже какая—то «шуба цини».[266]
Наряды простого народа, конечно, были очень далеки от подобного великолепия. В качестве обычной зимней одежды носили «сермяги», сшитые из грубого домотканого сукна. В Москве, видимо, одевались несколько лучше, чем в деревнях, и на этом основано тонкое, полное скрытой насмешки, замечание митрополита Фотия. Князь Юрий Дмитриевич собрал в своем городе Галиче окрестных крестьян, чтобы испугать приехавшего митрополита множеством людей. Но митрополит, увидев собранный народ, только заметил: никогда я не видал столько народа в овечьих шкурах. «Вси бо бяху в сермягах», – поясняет летописец.[267]
Впоследствии в Москве XVII века существовало большое количество рядов, торговавших различными одеждами. Эти ряды появились еще «до московского разорения», значит, уже существовали в XVI столетии, а вероятно, и в Москве XIV–XV веков. Один из них назывался «Ветошным», и это древнее слово, обозначавшее в свое время поношенную одежду, сохранилось в названии Ветошного переулка в Москве (в Китай—городе).
Каменное строительство в Москве, если основываться на письменных источниках, началось с 1326 года, когда был заложен Успенский собор в Кремле. Это была «первая церковь камена на Москве на площади, во имя Святыя Богородица, честного ея Успениа». Собор строился в течение года. Вслед за этим были воздвигнуты каменные церкви: Ивана Лествичника и Поклонения вериг ап. Петра (1329 г.), собор Спаса на Бору (1330 г.), Архангельский собор (1333 г.). Последняя церковь «единого лета и почата бысть и кончена».[268]
Ни одна из этих церквей не сохранилась, ничего не говорится и о том, были ли строителями кремлевских зданий московские или пришлые мастера. Однако своего рода сезонность каменного строительства в Москве (всего 7 лет) говорит скорее всего о мастерах, приглашенных откуда—то со стороны.
В новейшем исследовании по истории русского искусства проводится мысль о близости московских храмов времени Калиты к собору в Юрьеве Польском. Московский Успенский собор определен как одноглавое здание с тремя притворами с севера, юга и запада и трехапсидным алтарем.[269] В действительности же Успенский собор первоначально был построен без приделов. Только в 1329 году, следовательно, спустя 3 года после основания собора, заложили церковь Поклонения вериг апостола Петра, сделавшуюся приделом Успенского собора, но задуманную в виде особой церкви. Вторым приделом сделалась церковь Дмитрия Солунского, в стене которой лежало тело убитого московского князя Юрия Даниловича. Но когда возник этот придел – неизвестно.
О размерах первого Успенского собора можно судить по летописному свидетельству, что новый собор, заложенный митрополитом Филиппом, строился «круг тое церкви», то есть вокруг стен прежнего собора Калиты. Вновь заложенная церковь была размером с Успенский собор во Владимире, но на полторы сажени ее длиннее и шире.
Церковь Спаса на Бору дошла до XIX века в сильно перестроенном виде, окруженная приделами и пристройками. Рисунок ее, сделанный М. Ф. Казаковым в XVIII веке, дает о ней представление как о невысоком сложном строении с облицовкой XVII века. Храм был небольшим, однокупольным, длиною «от царских врат до западных входных дверей 10 аршин и 3 вершка (7,5 м), шириною 10 аршин и 1 1 / 2 вершка, а вышиною 14 аршин и 12 вершков» (свыше 10 м). Внутри собор казался выше и обширнее, чем снаружи. При постройке Нового дворца около Спаса на Бору найдено было множество человеческих костей от прежнего кладбища, которое было огорожено дубовым частоколом.[270]
Церковь Ивана Лествичника тоже была небольшого размера. Она строилась в течение всего трех с лишним месяцев. Эта церковь имела вид колокольни, судя по ее московскому прозванию «под колоколы».
Наиболее значительной постройкой времени Калиты надо считать собор Архангела Михаила, возведенный в течение одного года. Летописец говорит о «величестве» этой церкви по сравнению с Успенским собором.[271]
Сезонность работ по возведению первоначальных московских храмов заставляет думать, что их создали пришлые мастера, но отрицать существование своих московских мастеров в первой половине XIV века нет оснований. По не известным для нас причинам летописи молчат о некоторых каменных зданиях или говорят о них как—то невнятно. Так, Троицкая летопись говорит об окончании каменного придела у церкви Спаса на Бору в 1350 году: «Кончан бысть притвор, придел камен, у церкви святого Спаса на Москве».[272]
Летописи и другие документы обнаруживают существование в Москве каменных церквей, о времени построения которых ничего не известно. Таков прежде всего собор Спаса в Андроньевом монастыре. М. Красовский безоговорочно считает его построенным в 1367 году,[273] а в «Истории русского искусства» тот же собор признается сооруженным «около 1427 года». Между тем и в первой и во второй датах можно сомневаться. В 1367 году в Москве велось строительство белокаменного Кремля, его начали делать «безпрестани». Сомнительно, чтобы одновременно в Москве возводилась другая значительная каменная постройка. Обстановка для строительства каменного собора в Андроньевом монастыре была неблагоприятной и в 1427 году. В этом году был большой мор по всем русским городам; судя по описанию, люди умирали от бубонной чумы. В этот год действительно была построена церковь Спаса, но не в Москве, а в Новгороде.[274]
По летописи, церковь в Богоявленском монастыре оказывается каменной в 1472 году, но когда она построена, неизвестно. Каменной эта церковь названа и в завещании князя Ивана Борисовича около 1503 года.[275]
В 1493 году каменной оказывается церковь Георгия за Неглинной. Она была построена явно до 1462 года, так как упомянута в завещании Василия Темного: «Да в городе на посаде дворы около святого Егорья каменые церкви».[276]
Каменное строительство в Москве получило дальнейшее развитие со второй половины XIV века. Оно целиком связано со временем Дмитрия Донского и митрополита Алексея. С этого времени с полным основанием можно говорить о существовании в Москве постоянных кадров строителей – каменщиков и камено—сечцев. С 1365 года по 20–е годы XV века, как указывается в «Истории русского искусства», было построено 15 каменных зданий. Это в достаточной мере опровергает замечание И. Е. Забелина о «столетней бедности города» Москвы в это время.[277]
Во второй половине XV века каменное строительство в Москве развивается с особой силой. К этому времени относятся летописные свидетельства, показывающие существование в Москве мастеров—каменщиков. «Мастеры каменьщики» упоминаются в виде объединения в рассказе о перестройке Вознесенского собора в 1467 году. Подрядчиком выступил Василий Ермолин, который «домыслил», придумал с мастерами—каменщиками одеть выгоревшую церковь новым камнем и кирпичом.[278]
Количество московских каменщиков, было, вероятно, значительным. Это была среда относительно образованных людей. Летопись сохранила такое ироническое замечание о первых работах Аристотеля Фиоравенти. Он заложил церковь и начал делать по своему уменью, не как московские мастера, «а делаша наши же мастеры по его указу».[279] Такое замечание вышло из среды, близкой московским строителям.
Возведение каменных построек было комплексным делом, то есть требовало работы архитекторов, каменщиков, резчиков по камню и т. д., а со второй половины XV века, когда в Москве начали делать кирпич, – и рабочих на кирпичном производстве. Таким образом, в строительном деле, как видно, было занято большое количество людей. Впоследствии, в XVI–XVII столетиях, каменщики имели особые жалованные грамоты и жили на «белых» местах, освобожденных от повинностей черных людей. «Белые» дворы каменщиков были разбросаны на посадах, среди дворов посадских людей. Отсутствие в Москве древних урочищ с названиями «каменщики», «каменосечцы» и т. д. говорит в пользу того, что и в Москве каменщики не составляли особых слободок. Улицы Малые и Большие Каменщики явно позднейшего происхождения, так как они находятся далеко за пределами даже земляного города XVI века.
Москва в основном была городом деревянным. Это в особенности надо сказать о средневековой Москве XIV–XV веков, когда всякая каменная постройка была своего рода выдающимся явлением, отмечаемым в летописях. Поэтому существование значительной прослойки ремесленников, занимающихся плотничьим и столярным делом, не только вероятно, но и несомненно. В числе холопов князя Ивана Патрикеева упоминается «Куземка Булгаков сын плотников».
В Москве существовало урочище «в Столешниках», оставившее о себе память в названии Столешникова переулка. Столешник, по словарю Даля, это столяр, «столечница (столешница) – плитка, доска столовая».
Что касается ремесленников, занятых производством пищевых продуктов, то из них рано выделились только мясники. Каменная церковь «Николы в Мясниках» еще недавно стояла на Мясницкой улице. Мясники, или «прасолы», и в других городах (например, в Пскове) составляли особое объединение, со своей казной.[280]
Развитие московских ремесел происходило постепенно, поэтому так трудно на основании названий московских урочищ утверждать, что то или иное ремесло существовало уже в Москве XIV–XV веков. Первое слово в изучении ремесла принадлежит археологам, а историк может только со всей основательностью утверждать, что средневековая Москва была центром различных ремесел, среди которых особенно выдающееся место занимали редкие ремесла, отсутствующие в других русских городах того времени.
Центральное положение Москвы и ее ведущее значение в Северной Руси подчеркивается еще одной особенностью московского ремесла, его передовым характером. То, что было непосильно удельным центрам, одолевалось Москвой.
Яркий свет на ведущий характер московского ремесла в XV веке бросает известие, помещенное в Псковской летописи: псковичи наняли мастеров Федора и дружину его обить крышу церкви святой Троицы свинцом, новыми досками, и не нашли псковичи такого мастера ни во Пскове, ни в Новгороде, кто бы умел отливать свинцовые доски. Послали к немцам в Юрьев, и те не дали мастеров. И приехал мастер из Москвы, от Фотия митрополита, и научил Федора, мастера святой Троицы, а сам уехал в Москву.[281] Из этого известия видно, что только приезжий из Москвы мастер научил псковичей лить свинцовые доски. Так Москва успешно состязалась в деле освоения редких производств с ливонскими немцами и в некоторых случаях опережала Псков, непосредственно соседивший с немецкими городами.
В известии о свинцовых досках ярко выступает и значение Москвы как общерусского центра. Московский мастер не держит секрета отливки свинцовых досок, он приезжает в Псков для того, чтобы научить местных мастеров и, сделав свое дело, уезжает в Москву.
Москва была пионером и в развитии другого важного для средневековья производства – литья колоколов. Величина колоколов, их звучность, красота звука были постоянным предметом попечений и восхищений русских. Между тем литье колоколов требовало немалых специальных знаний и мастерства. Потребность же в колоколах была постоянной. Поэтому отливка большого колокола привлекала к себе внимание современников, нередко отмечавших это событие в своих записях. И по освоению литья колоколов Москва шла впереди других русских городов.
В 1346 году, при Симеоне Гордом, мастер Бориско слил в Москве три больших и два малых колокола. Позднейший летописец называет Бориса «римлянином», но это только домысел, основанный на факте частого приезда в Москву итальянских мастеров с конца XV века. Имя Бориско – славянское, точнее сказать русское. Характер летописной заметки, позволяет думать, что литье колоколов было в Москве делом новым, в удачное окончание которого не совсем верили сами московские князья.[282]
Литье колоколов началось в Москве, впрочем, за несколько лет до показанной выше даты. Новгородский архиепископ Василий, задумавший слить «колокол великый» для Софийского собора в Новгороде, привел мастеров из Москвы, в том
числе «человека добра, именем Бориса». И тут московские мастера оказались застрельщиками нового производства.[283]
Одним из новых явлений в русской жизни было устройство часозвоней, общественное значение которых особенно понятно в отдаленные годы, когда звон городских часов обозначал начало и конец торговли на рынке, время работы и отдыха и т. д. В лицевой летописи XVI века находим изображение башенных часов с циферблатом со славянскими цифрами от а (1) до в1 (12). «Циферблат часов голубой и круглый, под ним свешиваются три голубые гири. Средняя большая, по бокам две маленькие. Центр циферблата орнаментирован пальметками. Цифры идут по ободу… Выше приспособление для боя: на вертикальном стержне голубой щиток, направленный острым концам к колоколу. Колокол небольшой, помещается он в арочке».[284] Это изображение дает представление о московских часах, поставленных в 1404 году. Часник, или большие часы для города, был устроен сербом Лазарем, афонским монахом. Великий князь не поскупился на громадную по тому времени сумму (больше 150 рублей), чтобы украсить свою столицу часозвоней. Зато современник выразил свое восхищение в таких словах: «Сии же часник наречется часомерье, на всякий же час ударяет молотом в колокол, размеряя и разсчитая часы нощныя и дневныя; не бо человек ударяше, но человековидно, самозвонно и самодвижно, страннолепно некако створено есть человеческою хитростью, преизмечтано и преухищрено».[285] Знаменитая часозвоня новгородского архиепископа Евфимия возникла позже московской, может быть, по ее образцу.
С конца XIV века Москва становится центром производства огнестрельного оружия и боеприпасов. В интереснейшей книге генерала В. Г. Федорова с большой исторической осторожностью и с громадным знанием артиллерийского дела объяснены малопонятные раньше летописные сведения о «тюфяках» – первых русских артиллерийских орудиях. По определению В. Г. Федорова, «назначение тюфяка – стрельба на близкие расстояния по живым целям дробом (картечью)». «Тюфяки» впервые упоминаются в нашей летописи в связи с осадой Москвы татарами в 1382 году. Московские горожане стреляли в татар стрелами, бросали камнями, «друзии же тюфяки пущаху на ня».[286] Это известие встречается уже в московском летописном своде конца XV века, особенно ценном для истории Москвы.
С большим вероятием можно думать, что к XIV веку относится начало производства русского огнестрельного оружия в Москве. 1382 год по справедливости может считаться датой, определяющей начало русской артиллерии, а вовсе не 1389 год, когда, по Голицынской летописи, были «из немець вынесены пушки».[287] В подтверждение мысли В. Г. Федорова о малой достоверности известия Голицынской летописи о привезенных с запада артиллерийских орудиях можно сослаться и на то, что название «тюфяк» взято с востока, а слово «пушка» русского происхождения, тогда как слово «армат», упоминаемое в Голицынской летописи, в более ранних летописях и документах неизвестно.
Производство пушек особенно усилилось в Москве с конца XV века, когда в их литье внесены были крупные технические усовершенствования. Уже в 1485 году мастер Яков отлил в Москве пушку по образцу орудий, изготовляемых для артиллерии императора Максимилиана. Этот новый вид пушек без швов и с раструбом только что был введен, и притом не везде, в Западной Европе.[288] В дальнейшем литье пушек стало для Москвы явлением обычным. Москва была тем арсеналом, который вооружал Россию XVI века.
Пушки потребовали немалого количества пороха. И одно известие 1531 года рисует нам большое значение Москвы как центра производства боеприпасов. В Москве на Алевизовском дворе внезапно взорвалось пушечное зелье (порох). Зелье делали «градские люди», из числа которых сгорело 200 человек.[289] Градские люди, или горожане, заняты были работой по производству пороха (по найму или по повинности). Это сообщение указывает на то, что производство пороха в Москве носило массовый характер.
Москва была застрельщиком и новой строительной техники. Это утверждение покажется несколько неожиданным, так как сложилось представление, неоднократно повторяемое в нашей литературе, о том, что строительное искусство московских мастеров было настолько плохим, что пришлось приглашать итальянских архитекторов во главе с Аристотелем Фиоравенти. Нисколько не умаляя значение пришлых мастеров и их лучшие технические познания по сравнению с русскими мастерами конца XV века, следует отметить, что Успенский собор, который строили русские мастера, рухнул не столько из—за их плохой работы, сколько вследствие внезапной катастрофы (землетрясение).[290]
Аристотель стал изготовлять кирпичи по—новому, но применение кирпичей для строительства началось в Москве задолго до его приезда. В 1467 году была отремонтирована церковь в Вознесенском монастыре в Кремле «предстательством Василия Ермолина». Другая летопись прямо говорит о Василии Ермолине как изобретателе, который вместе с мастерами—каменщиками, «домыслив» (додумавшись, изобретя), одел старую церковь заново камнем и обожженным («обжиганым») кирпичом.[291]
Археологические изыскания в разных частях Москвы, которые производились за последние годы под руководством А. В. Арциховского, М. Г. Рабиновича и др., углубили наши представления о ремесленном характере средневековой Москвы.
Прежде всего, удалось установить, что на Подоле «великого посада» в районе церкви Николы Мокрого существовало уже в XIII–XIV веках развитое кожевенное и сапожное производство. Кожевенное производство стояло уже на значительной высоте. «Дубление кожи растительными экстрактами производилось очень тщательно». Кожевенная мастерская имела чан для дубления кожи и зольник. Очень своеобразны были способы изготовления обуви, претерпевшие любопытные усовершенствования в XIV–XV столетиях, когда появляются сапоги на каблуках и на толстой воловьей подошве.[292] Таким образом, Подол «великого посада» выступает перед нами как один из ремесленных районов Москвы, где особенно было развито кожевенное и сапожное мастерство.
На Подоле открыт был и двор литейщика – ювелира XIV–XV веков. В нем найдены были остатки плавильной глинобитной печи, небольшие тигли с остатками бронзы и литейная форма для отливки «зерни» – небольших бусин.
На Подоле найдены были также костяные изделия, показывающие широкое распространение косторезного дела. Мастера—костерезы выделывали рукояти ножей, гребни, даже шахматные фигуры. На костяной печати с изображением святого сделана надпись «печать Ивана Карови». По—видимому, согласно московскому аканью «корова», превратилась в «карову».[293]
В жизни такого большого города, каким была Москва, «черные люди» должны были составлять преобладающую часть городского населения. Действительно, «чернь», «черные люди» нередко упоминаются в московских летописях, особенно в связи с внешними бедствиями и нападениями татар. Черные люди поспешно укрепляют городские стены, они мешают бегству из столицы высших кругов населения, они сражаются с неприятелем на стенах Кремля, защищая город, свои дома и семьи. То же самое наблюдалось и в других русских городах. Так, во время татарского набега 1293 года «тверичи целоваша крест, бояре к черным людям, тако же и черныя люди к бояром, что стати с единаго, битися с татары».[294] Здесь выступают две равноправные стороны: бояре и черные люди. Подобное же деление существовало и в Москве: «боаре и болшие люди, и потом народ и черныя люди».[295] Бояре тут отождествляются с большими людьми, народ с черными. Иногда и те, и другие покрываются общим именем гражан («горожан») или городских людей как совокупностью городских жителей.
Многочисленные свидетельства летописей и других исторических источников показывают, что «черными людьми» в русских городах XIV–XV веков называлось свободное, но податное население, в отличие от бояр, боярских слуг, «гостей» и духовенства. Особое положение черных людей в городах подчеркивается тем, что уже в XIV веке в договоры великих князей с их удельными родственниками вносилось правило: «А которыи слуги потягли к дворьскому, а черныи люди к сотником, тых ны в службу не примати, но блюсти ны их с одного, тако же и численых людий».[296]
Таким образом, слуги великих и удельных князей, то есть их вассалы, несшие военную службу, упомянуты параллельно с черными людьми, вероятно, потому, что в положении тех и других было что—то общее. Этим общим являлось непосредственное подчинение черных людей суду и расправе самого великого князя и его наместников.
История русских городов теснейшим образом связана с черными людьми. К сожалению, экономическое и общественное положение черных людей в городах, «горожан» или «гражан», как их называют наши источники, освещено в нашей литературе крайне слабо. Даже такой крупный исследователь истории русских городов, как П. П. Смирнов, по существу направляет свое внимание не на историю самих горожан, а изучает «фрагменты городского строя XIV–XV вв., которые мы имеем в жалованных грамотах на городские дворы, с одной стороны, и в известиях об устройстве слобод, с другой».[297]
Таким образом, внимание исследователя переносится на изучение городских владений бояр и духовенства, а не на горожан, составлявших основное население русских городов. Основанием такого усиленного интереса к владельческим правам феодалов обосновано П. П. Смирновым тем, что «внутреннее устройство и отношения раннефеодального или удельного города XIV–XV вв. почти неизвестны». Но это замечание не соответствует действительности. Конечно, архивы горожан и городов исчезли почти целиком, но для ряда городов все—таки имеется достаточно материалов, чтобы отчасти установить внутреннюю историю этих городов. Такая попытка и делается в этой книге на примере Москвы.
Основной недостаток построений П. П. Смирнова заключается в его взгляде на русский город XIV–XV веков как на укрепленный поселок землевладельцев—феодалов – князей, бояр, монастырей и т. п., которые составляли в нем «основной городообразующий элемент населения». Но какая же тогда разница между городом и селом, если в них одинаково «образующим» элементом являются феодалы» Проблема города в средние века при такой постановке в сущности исключается из истории, и всеобъемлющий «феодал» становится центральной фигурой, оттесняющей на второй план горожан и крестьян, а ведь горожане и крестьяне и были главными «образующими» элементами человеческого прогресса.
Особое место, которое столица занимала в Московском великом княжестве, подчеркивается тем, что в договорах великих и удельных князей она часто называется просто «городом». Это обозначение напоминает такой же условный термин, употреблявшийся в византийской практике для обозначения Константинополя. Город – столица, стольный город всей страны.
Обязательство «блюсти» черных людей «с одиного», которое постоянно повторяется в междукняжеских договорах, было попыткой оградить московских черных людей от посягательства феодалов на их дворы и личную свободу. И тем характернее постоянное нарушение этого обязательства, распространение закладничества в Москве и других городах, которое само по себе показывает неустойчивое положение черных людей. Ведь только тяжелое экономическое и правовое положение могло заставить черных людей искать помощи у бояр, митрополита, монастырей и других феодалов путем потери личной свободы. Черный человек, делавшийся закладником, или «закладнем», как эта категория людей обычно называется в московских грамотах веков, становился зависимым человекам феодала, двор его «обелялся» от повинностей и переходил в руки феодала.[298]
На посаде среди дворов черных людей появлялись новые дворы, принадлежавшие князьям, боярам, духовенству. Владельцы таких дворов выходили из общей подсудности великому князю и из черных людей превращались в «закладников», делались холопами феодалов. Они продолжали жить в городских дворах, занимались торговлей и промыслами, но не принимали участия в платежах и повинностях черных людей. Такая же борьба за городские дворы, вернее, за участие дворянства и духовенства в платеже городских налогов и несении городских повинностей, велась в западноевропейских городах.[299]
Договоры великих и удельных князей пестрят обязательствами не держать закладней в городах и селах, так как это открывало большие возможности для различного рода злоупотреблений и столкновений. В то же время эти довольно однообразные постановления о закладнях показывают, что черные люди уже в XIV–XV столетиях составляли особую общину, члены которой терпели ущерб, как только кто—либо из посадских людей закладывался за феодала. Выход любого посадского человека из общины обозначал, что его повинности разверстывались на других посадских людей. Поэтому запрещение закладничества «в городе», то есть в Москве, сопровождалось обещанием великого и удельных князей «блюсти» черных людей «с одиного», иными словами, вместе, сообща ведать черными людьми.
Москва вместе с подмосковными станами составляла особый податной и судебный округ. Татарская дань, собираемая в Москве, носила название «городской», или «московской», в отличие от дани, собираемой в других городах и селах. К концу XIV века собираемая дань уже значительно превышала установленные размеры татарской дани. Московские князья предусматривали возможность окончательного отказа от платежа дани в Орду («князь велики не имет выхода давати в Орду»). В этом случае дань должна была целиком поступать в казну великого или удельного князя.[300]
Дань, собираемая данщиками в Москве и в московских станах, поступала в казну великого князя. Князь—совладелец имел только право посылать своего данщика[301] с данщиком великокняжеским.
Москва и московские станы составляли особый судебный округ. Это постоянно оговаривалось в договорах великих князей с князьями—совладельцами: «А которыи суды издавна потягли к городу, а и те и нынеча к городу».[302] «Запись, что тянет душегубьством к Москве» очерчивает границы московского судебного округа. Московский наместник судил дела об убийствах и краже с поличным, которые совершались в Москве, Серпухове и ряде других городов и волостей, близко расположенных от столицы.[303] В начале XVI века существовал «наместник московский большой»,[304] в отличие от наместников, ведавших по традиции московскими «третями». По записи о душегубстве, большой наместник судил вместе с двумя третниками. Наместники как великокняжеские представители существовали в Москве уже в первой половине XIV века.[305]
Порядок московского наместничьего судопроизводства устанавливается в договоре Дмитрия Донского с Владимиром Серпуховским. В переложении на современный русский язык эта статья договора читается так: А судов тебе (понимается – Владимиру Андреевичу) без моих наместников не судить, а я стану московские суды судить, а доходами от них делиться с тобою. А буду вне Москвы, а пожалуется мне москвитин на москвитина, мне дать пристава, а послать мне к своим наместникам, чтобы они учинили разбирательство, а твои наместники с ними.[306] Такой же порядок сохранился и позже, как это можно видеть из записи о душегубстве. Суду наместника по делам об убийствах и краже с поличным были подчинены московские дворы «на Москве на посаде».
Из записи о душегубстве узнаем о существовании в Москве тиуна великого князя и судей. Тиун был судьей многочисленных великокняжеских людей. Он разбирал те дела, которые не касались душегубства и кражи с поличным. Слободы московских феодалов также имели свой внутренний суд; поэтому при наместничьем суде во время разбора дела, затрагивающего одновременно черных людей и людей зависимых, присутствовал какой—нибудь судья, который «своего прибытка смотрит».
Московский тиун великого князя, как об этом можно судить по документам XVI века, производил суд в присутствии целовальников из московских ремесленников и дворского.[307] Едва ли это было новизной XVI века, связанной с введением губных грамот, потому что уже в договорах великих и удельных князей имелось условие, что черные люди тянули судом и повинностями к сотникам. Окончательное решение дела производилось в XVI столетии «введеными боярами» (в одном случае дворецким, в другом казначеем) по докладу тиуна, должность которого обычно попадала в руки дворянина средней руки.
Во время междоусобной борьбы середины XV века совместное владение Москвой затрудняло борьбу великого князя с враждебными ему князьями во главе с Дмитрием Шемякой. В Москве этого времени сидел Ватазин, тиун Шемяки, усердно действовавший в пользу своего господина. В соборной грамоте русского духовенства, посланной Шемяке, говорилось: «И ты, господине, шлешь к своему тиуну к Ватазину свои грамоты, а велишь ему отзывати от своего брата старейшего от великого князя людей; а велишь звати людей к собе». В той же грамоте находим ссылки на «старину, что жити вам в Москве», то есть на права великого князя и его князей—совладельцев в их общей вотчине Москве.[308]
Средневековый ремесленник и купец, как всякий свободный человек, был боевой единицей и умел владеть оружием. Облик такого воина—купца выступает перед нами в рассказе об Адаме-суконнике, который во время осады Москвы татарскими полчищами Тохтамыша стоял на воротах и застрелил знатного татарина стрелой из самострела.[309] Адам—суконник, которого напрасно готовы были сделать иноземцем за его несколько необычное для русских имя (в летописи он назван «москвитином»), стрелял с Фроловских ворот. Это напоминает нам о позднейшем обычае расписывать городских людей на случай осады по городским воротам и башням. Такой порядок, видимо, существовал уже в XIV–XV веках.
В защите города участвовали все горожане, причем источники особо отмечают активность в защите города черных людей. Татары пускали на город множество стрел, а горожане стреляли из луков и бросали камни. Когда же татары начинали взбираться по лестницам на городские стены, горожане лили на них кипящую воду, стреляли из «тюфяков» и пушек.[310]
Черные люди входили в состав «московской рати», выступавшей на войну со своим воеводой.[311] В «московскую рать» входила верхушка московских горожан – сурожане, суконники, купцы, а также другие москвичи, «коих пригоже по их силе».[312] Смысл последней фразы ясен; речь идет о возможности экипироваться на свой счет для похода (в данном случае для дальнего похода на Казань), чт о рядовой москвич не всегда был в состоянии сделать.
Во главе «московской рати» стоял воевода, назначенный великим князем. Праву назначать воеводу великие князья придавали особое значение и оговаривали его в междукняжеских договорах («а Московская рать ходит с моим воеводою, как и преже»).[313] «Московская рать», пополненная горожанами, составляла ядро военных сил Московского великого княжества, а в случае внезапной опасности – его единственную силу. С необыкновенной четкостью это выясняется из рассказа о битве 1433 года, происшедшей в 20 верстах от Москвы, на Клязьме. Претендент на великое княжение Юрий Дмитриевич подошел к Москве с большим войском: «С князем же Юрьем множество вой, а у великого князя добре мало, но единако сразишася с ними, а от москвичь не бысть никоей помощи, мнози бо от них пьяни бяху и с собою мед везяху, что пити еще».[314] Пьяное войско, естественно, потерпело поражение.
Впрочем, не следует представлять «московскую рать» как сборище малодисциплинированных горожан. От москвичей не было «никоея помощи», потому что значительная часть их втайне поддерживала Юрия Дмитриевича. В других случаях «московская рать» была на высоте положения. «Московской рати» принадлежит почетное место среди русских полков, сражавшихся против татар на Куликовом поле в 1380 году.
Судя по указаниям на новые слободы, возникавшие вокруг Москвы, население города росло очень быстро. Никакие разорения, осады и пожары не могли задержать поступательный рост населения Москвы. Дома быстро отстраивались, церкви заново украшались, и через год—два после очередного пожара город опять становился многолюдным и оживленным. Это свидетельствует о том, что рост населения Москвы происходил не столько за счет естественного прироста, сколько путем постоянного прилива новых поселенцев, горожан из других городов, крестьян и беглых холопов, которых Москва притягивала к себе как большой центр, где можно было скрыться от преследования господ и найти работу. Приток крестьянского населения в города давно уже отмечен историками средневековья в Западной Европе. Такое же явление наблюдалось и в средневековой Москве.
О бегстве холопов и крестьян в Москву говорят договоры великих князей с их родственниками, князьями—совладельцами. «А в город послати ны своих наместников, а тебе своего наместьника, ине очистять холопов наших и селчан по отца моего живот, по князя по великого», – читаем в договоре Дмитрия Донского с его двоюродным братом Владимиром Серпуховским. Другие договоры поясняют, кто именно имеется в виду. Так, в договоре великого князя Василия Дмитриевича с тем же Владимиром Серпуховским пункт о холопах и сельчанах изложен в следующих словах: «А в город нам послати своих наместников, и тобе своего наместника, ини очистять наших холопов и селчян. А кого собе вымемь огородников и мастеров, и мне князю великому з братьею два жеребья, а тобе, брате, треть».[315] Как видим, среди беглых холопов и сельчан выделяются две категории, ремесленники (мастера) и огородники. Великий князь владел Москвою совместно с братьями и Владимиром Андреевичем, тем не менее, князья вынуждены были договариваться о поисках в Москве своих беглых холопов и сельчан, так как отыскать их среди городских людей, видимо, было задачей нелегкой, а подчас невыполнимой.
Что же означает договорная статья о холопах и сельчанах, признание их свободы в городе или полное ее отрицание»
Комментируя приведенную выше статью между княжеских договоров, В. Е. Сыроечковский делает заключение, что «в противоположность городам Запада, „городской воздух“ княжеской Москвы не изменял судьбы холопа: князья требовали возврата их».[316] Как видим, слова «очистять» и «вымемь» названный автор понимает в том смысле, что князья возвращали сельчан и холопов в прежнюю зависимость. Однако В. Е. Сыроечковский не обратил внимания, в каких именно договорах встречается статья о сельчанах и холопах, придав ей значение общего правила и цитируя почему—то договор 1433 года.
Впервые статья о сельчанах и холопах, бежавших в город, появляется в договоре Дмитрия Донского с Владимиром Андреевичем. Чем вызвана эта статья и о чьих холопах и сельчанах идет речь» Конечно, о людях обоих договаривающихся князей («наших»). Князей интересуют не просто беглые сельчане и холопы, а «наши» мастера и огородники. И те, и другие, видимо, остаются в Москве, а не возвращаются в старое тягло, потому что две трети («жеребья») найденных людей переходят к великому князю, а одна – к Владимиру Андреевичу, что соответствует правам великого князя и Владимира Андреевича на Москву, где первый имел два жеребья, или две трети, а второй – одну треть.
В. Е. Сыроечковский не обратил внимания еще на одну особенность статьи о сельчанах и холопах, заключающуюся в том, что эта статья встречается только в договорах великих князей с представителями совершенно определенной ветви княжеского дома: потомками Андрея Ивановича и его сына Владимира Андреевича. Перед своей смертью Калита дал Москву в третное владение своим детям: Симеону, Ивану и Андрею. По смерти Симеона две трети попали в руки Ивана, а последняя треть осталась в руках Андрея и его потомков. Такое третное владение, естественно, вызывало различного рода недоразумения между великим князем и его боковыми родственниками. Поэтому междукняжеский договор давал право удельному князю возможность вылавливать из числа своих («наших») холопов и сельчан, бежавших в Москву, наиболее ценные категории мастеров и огородников.
Но что было далее с этими мастерами и огородниками, выводились ли они из города и обращались ли в старую зависимость» Так именно думает Г. Е. Кочин, составитель «Материалов для терминологического словаря древней России». Он пишет: «Очистити холопов и сельчан – выяснить, установить их принадлежность тому или иному феодалу». Но тут же рядом Г. Е. Кочин помещает при этом со ссылкой на большое количество документов другое значение слова «очистити», «очищать» в смысле – очищать от долговых обязательств, от заклада.[317] В свете этого второго значения, видимо, и следует понимать статью о сельчанах и холопах. Речь идет не о возвращении их к старым владельцам, а об оставлении в городе с подчинением определенному третному владельцу. Самая необходимость подобной статьи для княжеских договоров весьма поучительна, ибо показывает особое положение московского населения в XIV–XV веках, где даже холопов и сельчан великого князя и его ближайших сородичей надо было «вынимать» и «очищать» путем посылки наместников, иначе они могли затеряться среди свободного городского населения. При этом великие и удельные князья «вынимали» не всех холопов и сельчан, а только мастеров и огородников, следовательно, обладавших редкими специальностями. Из таких мастеров и огородников составлялись дворцовые слободы Москвы.
В статье о беглых холопах и сельчанах имеется и другая особенность, на которую до сих пор не обращалось достаточно внимания. Дмитрий Донской договаривается об «очищении» холопов и сельчан «по отца моего живот, по князя по великого». Единственное правдоподобное объяснение этому выражению найдем в том, что тут устанавливается срок для сыска беглых сельчан и холопов. Этот срок – смерть отца Дмитрия Донского, великого князя Ивана Ивановича Красного, происшедшая в 1359 году. Сельчане и холопы, севшие в городе после этого срока, подвергаются «очищению», а те, кто жил в городе раньше 1359 года, остаются вне «очищения».
Как видим, князья устанавливали свое право вылавливать в городе холопов и сельчан, бежавших из их владений. Но как это можно было сделать с пришлыми из далеких княжеств и городов» В большом городском центре, где население было разбросано по посадам и слободам, трудно было установить, кто из пришлых ремесленников был ранее холопом и крестьянином, а мешать росту городского населения, конечно, не входило в интересы князя. Поэтому «городской воздух» в Москве, как вероятно, и в других больших русских городах, фактически делал человека свободным, по крайней мере, в эпоху феодальной раздробленности XIV–XV веков.
Название «сотня» восходит к очень давнему времени. «Сотни» существовали в ряде древних русских городов, в том числе в Новгороде и Пскове. Существование их в Москве само по себе указывает на древнюю московскую традицию, может быть, восходящую и к домонгольскому времени.
Как известно, сотни существовали в древнее время в больших русских городах. В Новгороде сотни появились раньше, чем концы, и в XII–XIII веках имели крупное значение. Только позже деление на «концы» оттеснило первоначальное сотенное деление на второй план, что связано с победой городского патрициата над черными людьми. В Пскове, где противоречия между боярами и черными людьми в силу общей опасности от близких иноземных врагов реже выливались в форму острых конфликтов, сотенное деление удержалось дольше, чем в Новгороде. В XVI–XVII веках псковская сотня в основном напоминала сотню московскую, она сделалась уже территориальным делением, может быть, еще сохраняя остатки прежнего производственного характера. Сотни существовали и в других средневековых русских городах.
Сохранение в Москве традиционного деления, городского населения по сотням – явление очень любопытное. Оно указывает на большую архаичность московских городских порядков в царское время, когда сотни и слободы так и остались основными территориальными единицами, на которые делился город. Несмотря на свои большие размеры, в Москве не было ничего похожего на кончанское деление Новгорода. Это, конечно, не случайное явление, оно коренится в особом положении московского населения. Великокняжеская власть не давала возможности усилиться городскому боярству и в то же время старательно охраняла льготное положение городских купцов и ремесленников. Поэтому в Москве так рано исчезли тысяцкие и так долго сохранились разрозненные сотни.
В XVII веке от имени московских черных сотен и слобод выступали сотские и старосты. «Черных сотен сотские и черных слобод старосты, и во всех тяглых людей место» подают челобитные о своих нуждах. К этому времени сотни и слободы представляли собой уже отживающие организации, с трудом сопротивлявшиеся захвату тяглых «черных мест» на территории посада боярами, дворянами и духовенством.
Что же собой представляли черные сотни и черные слободы в средневековой Москве XIV–XV века – вот тот вопрос, на который мы попытаемся ответить. Вопрос этот немаловажен не только для истории Москвы, но и других русских городов того же времени, так как черные люди составляли наиболее значительную по количеству и наиболее производительную часть городского населения.
Уже договор Дмитрия Донского с Владимиром Серпуховским (до 1389 г.) устанавливал, что черные люди находились в ведении сотников («а черные люди к сотником»). О сотниках говорится и в завещании того же Владимира Серпуховского. В других договорах сотники называются сотскими, но это только измененное обозначение тех же сотников: «А которые слуги потягли к дворьскому, а черные люди к сотцкому, при твоем отце, при великом князи, а тех вам и мне не приимати».[318] В документах XVII века, кажется, уже всюду упоминаются сотские, а не сотники. Рядом с ними выступают старосты как выборные представители сотен и слобод. Однако никакого различия между сотней или слободой в это время не замечается. По мнению С. К. Богоявленского, «оба эти названия равнозначущи, но название „сотня“ применялось только к объединению непривилегированых, „черных“ людей, хотя и черные сотни иногда назывались слободами; в документах одинаково найдем, например, и Ордынскую сотню и Ордынскую слободу».[319]
Итак, начало московских сотен и слобод восходит, по крайней мере, к первой половине XIV века. Позднейшие летописцы также приписывали основание московских слобод Ивану Даниловичу Калите, пользуясь какими—то старыми преданиями.
Сведений о московских сотнях раннего периода не сохранилось. Утвердительно можно говорить только о существовании Ордынской сотни или слободы. «Ордынцы» и их службы оговариваются в договорах и в завещаниях великих и удельных князей (о местонахождении Ордынской сотни и слободы напоминает название Ордынской улицы в Замоскворечье). Но Ордынская сотня, конечно, была не единственной в XIV–XV веках. По крайней мере, в XVII столетии в Москве насчитывалось не менее 25 сотен, полусотен и четвертей сотен, часть которых могла возникнуть уже в великокняжеское время.
По наиболее точным сведениям, которые приводит С. К. Богоявленский в своей интереснейшей статье о московских слободах, в Москве XVII века существовали следующие сотни, полусотни и четверти сотен: Алексеевская за Яузой; Арбатская – «четверть сотни», по Арбату; Дмитровская сотня в Белом городе, между Тверской и Петровкой; Новая Дмитровская сотня в Земляном городе, выделившаяся из предыдущей; Екатерининская слобода в Замоскворечье на Большой Ордынке; Кожевницкая полусотня за Москвой—рекой в Кожевниках; Мясницкая полусотня в Белом городе по Мясницкой; Никитская сотня в Земляном городе за Никитскими воротами; Новгородская в Белом городе, между Никитской и Дмитровской сотнями; Ордынская за Москвой—рекой, по Ордынке и Пятницкой; Панкратьевская в Земляном городе у Неглинной; Покровская в Белом городе, от Сретенки до Ивановского монастыря; Пятницкая за Москвой—рекой, по Пятницкой улице; Ржевская, находившаяся в Белом городе, у Пречистенских ворот, где были церкви Ржевской Богоматери и Ржевской Пятницы; Ростовская, вероятно, у Пречистенских ворот; Семеновская за Яузой у церкви Симеона Столпника; Сретенская в Белом городе, по Сретенке; Сущевская, в районе Сущевской улицы; Сущевская Новая, там же; Троицкая, за Земляным городом по обеим сторонам Неглинной; Устюжская полусотня в Белом городе около Б. Никитской; Чертольская четверть сотни у Пречистенских ворот.[320]
К какому же времени восходят эти московские сотни и можно ли их считать новообразованием XVI–XVII веков или же часть их надо относить к более раннему времени и к какому именно»
Некоторый ответ на значение московских сотен и время их появления дают названия сотен и их размещение. Московские сотни находились за пределами не только Кремля, но и Китай—города. Между тем сотни известны уже в XIV веке, когда население Москвы в основном занимало территорию. Кремля и Китай—города, за пределами которых находились отдельные слободы. Значит, некоторые сотни XVII века – явление позднейшего характера. Они возникли не раньше второй половины XV века, когда территория города сильно расширилась и распространилась на площадь позднейшего Земельного города.
К тому же в списке С. К. Богоявленского наряду с сотнями отмечены и некоторые слободы. Между тем, если в XVII веке различие между сотней и слободой было утеряно, то в средневековой Москве XIV–XV веков это различие еще существовало. Таковы, например, обе Сущевских сотни или слободы. В XV столетии Сущево было еще селом. Следовательно, Сущевская сотня появилась позже, не раньше XVI века. Позднейшего происхождения Новгородская сотня. Она возникла после переселения в Москву новгородцев в 1487–1488 годах.[321] Можно предполагать и позднее возникновение Алексеевской слободы за Яузой ввиду ее крайнего отдаления от Кремля и Китай—города. В XIV–XV столетиях даже более близкая Таганская слобода считалась расположенной на окраине города. Так, из общего списка 25 черных сотен и слобод выпадают 5 сотен или слобод, явно возникших не раньше XVI века.
Целый ряд черных сотен и слобод назван по их патрональным церквам. Таковы: Екатерининская, Никитская, Панкратьевская, Покровская, Пятницкая, Ржевская, Семеновская, Сретенская, Троицкая. Эти названия дают для историка очень мало материала. Только название Сретенской сотни предположительно по церкви Сретения, которая стояла у Сретенских ворот, позволяет говорить, что эта сотня возникла не раньше 1395 года, когда был построен Сретенский монастырь.[322]
За вычетом сотен, получивших названия по церквам, остаются еще сотни, носившие название по различным русским городам: Ростовская, Устюжская. К ним же можно причислить две Дмитровские сотни, хотя и расположенные по улице Дмитровке, но, возможно, получившие свое название не по улице, а по городу Дмитрову. Названия этих сотен несколько загадочны. Однако они могут указывать на какую—то связь этих московских сотен с названными городами. Сохранилась жалованная грамота Ивана Калиты, данная им сокольникам, «кто ходит на Печеру, Жилу с други». Сокольники составляли особую дружину, ходившую на Печору за ловчими птицами. Видимо, они населяли одну из московских слобод, но были освобождены от повинностей и не «тянули» к старосте, следовательно, ему не подчинялись. Сокольники имели в своем подчинении третников и наймитов, которые заботились о конях по найму, за деньги («в кунах»).[323]
Кто были эти сокольники, где они жили – из грамоты не видно, но можно предполагать, что они принадлежали к московским слобожанам, освобожденным от подчинения старосте и от обязанности платить дань. Черные люди Ростовской, Устюжской и Дмитровской сотен, возможно, были связаны с какими—нибудь обязанностями и службой с другими городами.
Наконец, имеются сотни с названиями, указывающими на их производственную специализацию: Мясницкая, Кузнецкая и Кожевницкая. Эти названия стоит сопоставить с прозвищами соответствующих церквей, находившихся в этих сотнях: «в Мясниках» и «в Кожевниках». Нет никакой натяжки признать, что эти сотни первоначально объединяли мясников, кузнецов и кожевников, имея производственный характер. Как раз эти профессии были особенно заметны в средневековых городах.
Средневековый обычай ремесленников селиться отдельными кварталами (по—русски – слободами) был широко распространен в Западной Европе и на Руси. В Рязани конца XV века серебряники и пищальники жили особой слободой: «А приход к Златоусту серебреники все да пищальники».[324] Этот обычай нашел свое отражение в московской действительности XIV–XV столетий. В 1504 году около оврага, выходившего к реке Неглинной, жили «солодяники». Внутри Кремля одну из улиц занимали портные великого князя.[325]
Там, где количество черных людей, занимающихся однородной профессией, было невелико, сотня получала название по патрональной церкви; там же, где такие ремесленники преобладали, сотня получала название по их специальности. Так, по нашему мнению, появились названия Кожевнической, Кузнецкой и Мясницкой черных сотен.
Каждая сотня составляла особую организацию во главе с сотским, или сотником. В XVII столетии эта должность была выборной, вероятнее всего так было и в более раннее время. К сотне «тянули» находившиеся в ней черные люди. Слово «тянуть» имело многообразное значение – принадлежать к тому или иному обществу, платить вместе с ним повинности, быть подсудным и т. д. Черные люди платили налоги и повинности со своих дворов, как это можно видеть из одной статьи договора Дмитрия Донского с Владимиром Серпуховским: если кто купил земли черных людей после 1359 года, кто может их выкупить, пусть выкупит, а не может выкупить, пусть те земли «потянут» к черным людям. А кто не захочет «тянуть», то пусть откажется от земель, а земли перейдут черным людям даром.[326] Такое постановление имеет общий характер и относится не только к городским черным людям, но касается их в первую очередь.
Отказ «тянуть» податями и повинностями вместе с черными людьми наносил ущерб тяглецам черных сотен, которые платили с определенного количества дворов. Каждый двор, перешедший во владение людей, не «тянувших» с черными сотнями, следовательно, исключался из общего количества черных дворов, а тем самым доля налогов и повинностей, накладываемых на сотню, соответственно увеличивалась. Поэтому и в XVII веке приходилось постановлять, «чтобы впредь из сотен тягла не убывало, а достальным сотенным людем в том налога б не было».[327] Впрочем, подобные постановления нарушались самими же великими князьями, и сам Иван III, например, подтверждал незыблемость своих «прочных» жалованных грамот, данных боярам, князьям и детям боярским на дворы «внутри города на Москве и за городом на посадех… отчины и купли».[328] Посад задыхался и яростно боролся с различными «беломестцами», к числу которых принадлежала вся московская знать.
Московские черные сотни, как видим, явление очень давнее. Конечно, сотни XIV–XV веков имели отличие от позднейших сотен, но некоторые общие черты московского сотенного устройства додержались до XVIII века, когда новое городское устройство решительно покончило со многими московскими порядками, восходившими к отдаленным временам.
Существование «московской рати», в которой видное место принадлежало черным людям, большое экономическое значение Москвы как ремесленного и торгового города заставляли великих князей с особым вниманием относиться к нуждам московских горожан.
Выразительная картина взаимоотношений великого князя и черных людей рисуется перед нами в рассказе о «скорой татарщине» в 1451 году. В результате татарского набега городские посады выгорели, но Кремль уцелел. Великий князь, возвратившийся в город, утешал, по словам летописи, «градный народ», говоря: это беда нашла на вас ради моих грехов, но вы не унывайте, каждый из вас пусть ставит дома на своих местах, а я рад жаловать и дать льготу.[329] В чем выражалась «льгота», мы знаем по другим свидетельствам – это было освобождение от налогов и повинностей на определенное время. Михаил Андреевич Верейский (около 1450 года) получил «льготу» для некоторых своих волостей не платить ордынской дани в течение 5 лет.[330]
Наряду с черными сотнями в Москве в средневековое время существовали дворцовые, княжеские и боярские слободы. С течением времени дворцовые слободы эволюционировали и сделались почти синонимами черных сотен, но в Москве XIV–XV веков значение слобод было иное. Они существовали на особом праве в качестве дворцовых слобод, населенных великокняжескими людьми, в качестве княжеских, боярских и церковных слобод.
К числу дворцовых людей причислялись различного рода люди, в том числе и мастера, которых Иван III называет своими («за мастеры, за моими»).
Великие князья обращали особое внимание на огородников и мастеров, которых они брали из числа сельчан и холопов, оседавших в городах.
Московские дворцовые слободы были населены ремесленниками, как это вытекает из самих их названий.
По списку С. К. Богоявленского, в XVII столетии в Москве насчитывалась 51 дворцовая слобода. Из них ряд слобод назывался по ремесленным специальностям. К их числу принадлежали следующие слободы: Барашская, Басманная, Бронная, Гончарная, Денежная, Иконная, Кадашевская, Кошельная, две слободы Кузнецкие, Огородная, Печатная, Плотничья, Сыромятная, Таганская, Трубничья, Хамовная (она же Тверская), Константиновская.[331]
К перечисленным можно добавить 3 слободы каменщиков (Каменная слобода у Смоленской площади, Каменная за Яузой, Каменщикова, или Каменная, за Яузой, где находятся улицы Большие и Малые Каменщики). Расположение названных и других дворцовых слобод можно проследить по прилагаемой карте, составленной С. К. Богоявленским.
Кроме того, существовали дворцовые слободы, населенные огородниками и садоводами (Огородная слобода и три Садовые, или Садовнические, слободы), несколько конюшенных слобод (Конюшенная Большая, Конюшенная Новая, Лужники Большие, Лужники Малые и еще Лужники Малые), Овчинная слобода, Ямские слободы (Дорогомиловская, Коломенская, Переяславская, Рогожская, Тверская). В XVII столетии существовали дворцовые слободы, где жили люди, обслуживавшие царский двор; такие слободы называли «Кормовыми». Память о них сохранилась в характерных названиях, переулков: Скатертный, Хлебный, Столовый, Ножовый. С мельницами были связаны две Мельничные слободы.
Время возникновения дворцовых слобод почти не поддается определению. Но о позднейшем происхождении таких слобод, как Елоховская и Красное село, можно говорить утвердительно. Красное село еще в XV веке было селом, Елоховская слобода также выделилась из села Покровского, но за вычетом этих и некоторых других слобод, существовавших в XVII столетии, останется большое количество дворцовых слобод, которые могли возникнуть в XIV–XV веках. Так, Кузнецкая слобода, видимо, стала известной уже с XV века. Однако это указание не удалось проверить по источникам, хотя оно очень вероятно.[332] В его пользу говорит то обстоятельство, что Кузнецкая слобода была очень близко расположена к Китай—городу. Объяснить эту близость легче всего тем обстоятельством, что Кузнецкая слобода возникла рано, когда местность около Неглинной считалась еще загородной территорией. Это надо относить ко времени Ивана Калиты, то есть к первой половине XIV века. Позже город разрастается, и новые слободы возникают за пределами посада. Поэтому на территории Белого города мы и не находим других слобод, кроме Кузнецкой.
Единственное исключение составляет Кисловская царицына слободка в районе Кисловских переулков. Происхождение этой слободки неясно. Вероятно, оно возникла в XVI столетии в связи с созданием в этом районе Опричного двора.
Названия слобод находят себе объяснение в различных ремеслах, которыми занимались московские ремесленники. Это шатерные мастера (бараши), басменники (басма – оклады на иконах), бронники, гончары, денежники, иконники, кадаши (может быть, кадыши или бондари), котельники, кошельники, огородники, печатники (делали печати), плотники, садовники, суконники, кожевники и пр. В XVII веке названные слободы были дворцовыми, однако, как правильно отмечается в «Истории Москвы», «дворцовые службы не поглощали всего времени жителей дворцовых слобод, слобожане занимались также торговлей и ремеслом, которые являлись для них основным источником существования».
Возникая и развиваясь под княжеской охраной, дворцовые слободы были тесно связаны с рынком, сохраняя в позднейшее время старые привилегии, как своего рода остатки прежней своей близости к царскому двору.
Жители дворцовых слобод пользовались некоторыми привилегиями, частично сохранившимися еще в XVII столетии. Их более выгодное положение по сравнению с остальным ремесленным населением Москвы, подчеркивается тем, что при всех жалобах на свое обнищание жители дворцовых слобод никак не хотели выходить из дворцового подчинения.
Выше уже говорилось о том, что ремесленники селились целыми слободами, отчего и московские урочища получали соответствующие прозвания. Эти ремесленные гнезда группировались вокруг патрональных церквей. Само существование подобных церквей указывает на то, что ремесленники определенной специальности имели общие интересы и казну для общих расходов. Во главе слобод стояли, как мы знаем по документам XVII века, старосты. О старостах говорит и несравненно более ранний документ– завещание Симеона Гордого 1353 года.
Население дворцовых слободок на первых порах составлялось из пришлых людей, получивших те или иные льготы. В некоторых случаях их население составляли княжеские деловые люди, купленные великими князьями или обращенные в холопство за какой—либо проступок («а что моих людий деловых, или кого будь прикупил, или хто ми ся будеть в вине достал»).[333] Положение таких людей было на первых порах приниженным. Они зависели, как видно из той же духовной Симеона Гордого, от тиунов и старост. С течением времени зависимость дворцовых слобожан, естественно, ослаблялась, и сами великие князья давали им льготы, как сделал это уже Иван Калита по отношению к печорским сокольникам, освободив их от подчинения старосте и платежа даней.
Документы позднейшего времени показывают, что ремесленников привлекали в слободы не только временные льготы, но и особые привилегии, утвержденные жалованными грамотами. На привилегии ткачей Кадашевской и Хамовной слобод обратил внимание П. П. Смирнов. Жалованные грамоты этим слободам не были исключением. Такую же жалованную грамоту имела московская Барашская, или Барашевская, слобода. Еще в начале нашего столетия к этой слободе как к одной из мещанских слобод Москвы приписывались московские мещане. Каменные церкви Успения и Воскресения «в Барашах» поблизости от Покровки (ул. Чернышевского) до сих пор отмечают местоположение старой Барашской слободы.[334]
Название «бараши», или «барыши», долгое время объяснялось неточно или просто неправильно. Даже в таком ценном издании, как материалы для терминологического словаря, читаем: «бараш – должностное лицо при великом князе».[335]
Барыши, действительно, упоминаются в числе княжеских людей в духовной князя Владимира Андреевича Серпуховского (не позднее 1406 г.) в числе бортников, садовников, псарей, бобровников и пр. Однако это перечисление само собой показывает, что бараши не были должностными лицами, а княжескими зависимыми людьми, которые чем—то были близки по своему общественному положению и занятиям к бобровникам, псарям и т. д. Второе упоминание о барашах также говорит о близости барашей к княжескому двору. Десять серебряных шандалов углицкого князя Дмитрия Ивановича оказались у его «бараша».[336] В XVI столетии «барашами» назывались люди, расставлявшие шатры для великокняжеского двора. Бараши еще в XVI столетии получили жалованную грамоту от Ивана Грозного.[337] При частых княжеских походах расстановка шатров была делом трудным и требовала большой сноровки. При таком понимании слова «бараш» становится понятным, почему бараш князя Дмитрия Ивановича держал у себя 10 шандалов (подсвечников). Они нужны были для освещения шатров. «Бараши», или «барыши», как видим, выполняли особую дворцовую «службу», но это не значит, что они были заняты только обслуживанием царского двора, точно так же, как «бронники» работали не только на царский двор, но и на рынок.
Дворцовые слободы тесным кольцом окружали Москву. Большинство из них возникло за пределами позднейшего Белого города, а в некоторых случаях и за пределами Земляного города. Из всех московских слобод только Кузнецкая слобода (в районе ул. Кузнецкий мост) стояла в непосредственной близости к Китай—городу, все остальные находились в отдалении.
Город, как мы видели раньше, с особой быстротой начинает расти с конца XIV века. К этому времени и относятся первые известия о московских слободах, хотя еще в известии о московском пожаре 1547 года ремесленные районы обозначены по—старому: «гончары», «кожевники».
Московские слободы возникли за пределами городской территории, границы которой в основном совпадали с позднейшей чертой Белого города. Слободы, населенные людьми великого князя или московских князей—совладельцев, естественно, возникали за городской чертой, и население их управлялось особо от других горожан.
Кроме дворцовых слобод, в средневековой Москве существовали княжеские слободы, боярские и монастырские. Как возникали княжеские слободы, видно по грамотам конца XV века.
Упразднив третное владение, Иван III в то же время на территории Москвы выделил для своих сыновей особые слободки или села. Юрий Иванович получил сельцо Сущево, Дмитрий Иванович – сельцо Напрудское, Семен Иванович – сельцо Луцинское, Андрей Иванович – слободку Колычевскую в Замосковоречье. Сущево и Напрудское были отданы «з дворы с городцкими с посадными».[338] Несмотря на название «сельцо», это были особые слободки с приписанными к ним городскими дворами. «Отвод» села Сущева, данного князю Юрию Ивановичу Дмитриевскому, был сделан по населенной местности, по переулкам и улицам. В результате часть городских дворов отошла к Сущеву; другая осталась в московском посаде. Из грамоты Ивана III видно, что отвод «Сущовскому селцу к двором городцким» создавал в Москве особое княжеское владение. Дворы, приписанные к Сущеву, «и митрополичьи, и розные, чьи дворы ни буди», выходили из—под юрисдикции великого князя. «А сын мои Василей у моего сына у Юриа в те дворы не вступается», – завещал Иван III. Это было оговорено и в докончании великого князя Василия с Юрием Ивановичем.[339]
Впрочем, князья – владельцы выделенных им на территории Москвы особых слободок – были ограничены в своих правах. Им запрещалось держать в слободках торги, ставить лавки, торговать зерном; разрешалось только торговать съестными припасами. Права князей были ограничены, так как рассмотрение уголовных дел (убийство, кража с поличным) осталось в ведении большого московского наместника.[340]
Тем не менее, создание княжеских слободок в Москве начала XVI века было определенной уступкой старым феодальным обычаям. Значительная часть московской территории оказывалась в руках князей—совладельцев. Княжеские слободки, впрочем, существовали недолго. Из четырех младших сыновей Ивана III потомство имел только Андрей. Его сын Владимир Андреевич долгое время находился в заточении вместе с матерью. Позже он погиб при Иване Грозном, который своеобразно повторил практику своего деда, также выделив часть городской территории в опричнину. С точки зрения москвичей XVI века это не было новостью, а только повторением на других основах того, что совершил Иван III, накромсавший из московского посада и его ближайших сел владения для своих сыновей.
Отдельные слободы находились во владении бояр. Счастливый случай сохранил завещание князя Ивана Юрьевича Патрикеева, составленное в 1499 году. В нем перечислено большое количество ремесленников—холопов, живших на различного рода «местах» в Кремле и на посаде. Ему же принадлежала «Заяузкая слободка», а также слободка в Замоскворечье против села Семчинского (в 1476 г. «сгорела слободка княжь Юрьевская за Москвою рекою против Семчинского»).[341]
К княжеским и боярским слободкам надо прибавить слободки монастырские и церковные, а также отдельные дворы феодалов, разбросанные по всему городу. По справедливому замечанию П. П. Смирнова, «княжеский город XIV–XV вв., как кружево, был изрезан иммунитетами своеземцев—вотчинников, владевших в нем отдельными дворами, улицами, слободами и т. п.».[342]
Количество феодалов, которым принадлежали дворцовые места, дворы и слободки, конечно, было несравненно меньшим, чем количество принадлежавшей им «челяди», среди которой преобладало трудовое население – ремесленники, чернорабочие «страдные люди» и другие категории холопов и зависимых людей. Они составляли довольно многочисленную прослойку московского населения в XIV–XV веках.
Холопы и различные категории зависимых людей, которые иногда обозначаются в документах XIV–XV веков общими названиями «челядь», «люди купленные» и т. д., составляли значительную часть городского населения. О «людях купленных» упоминает уже первая духовная Ивана Калиты. Эти люди были записаны в великом свертке (свитке или столбце). Завещатель отказывает их сыновьям как свою собственность: «А ты ми ся поделять сынове мои». Холопов не только покупали, но и просто отбирали у опальных бояр, как поступил, например, великий князь Василий Дмитриевич, захвативший холопов боярина Федора Свиблова.
Количество княжеской, боярской, митрополичьей «челяди», естественно, было значительным. К ней принадлежали различного рода служители, чернорабочие, ремесленники. Князь Борис Васильевич Волоцкий завещал своей княгине больше 20 человек «з женами и з детми». Среди них упомянуты повар, сокольник и два управляющих княжескими селами (посельские).[343]
Такие же холопы обслуживали боярские семьи. Например, в духовной князя Ивана Юрьевича Патрикеева конца XV века перечисляются его холопы—ремесленники: хлебник, портной, бронник, трубник, мельник, повар, рыболов, садовник. Эти ремесленники обладали семьями, но были «людьми» Патрикеева.[344]
О челяди упоминает в своем завещании и митрополит Алексей (см. Приложение).
Различного рода служители и ремесленники удовлетворяли внутренние запросы феодальных хозяйств. Для этой цели служили повара, садовники, портные, сокольники и прочие «люди», перечисляемые в духовных грамотах. Количество их в боярских и княжеских хозяйствах колебалось от десятков до единиц, в зависимости от богатства владельцев. Но в том или в ином числе холопы обязательно входили в состав феодальной челяди. Исследователь русского холопства более позднего времени А. И. Яковлев пишет по этому поводу следующее: «Слуги не вольные … всегда находятся в особом приближении к своему повелителю и житейски даже ближе к нему, чем слуги вольные, могущие завтра смениться, отъехав к соседу, может быть, даже к врагу своего прежнего хозяина».[345]
Вот почему в междукняжеских договорах всегда отмечается безусловное право рабовладельца потребовать к себе беглого холопа. Такой беглый холоп, знавший секреты своего, господина, был опасным человеком, его надо было прибрать к рукам. И рабовладельцы старательно обеспечивали себя письменными документами на право владения холопом. «Полные грамоты» на холопов держали у себя даже великие князья как доказательство своего рабовладельческого права. «Полные» холопы переходили по завещанию от отца к сыновьям и дочерям или выходили по тем же завещаниям на свободу.[346]
Мы вправе говорить, что холопы и другие категории зависимых людей составляли значительную группу московского населения, несравненно б о льшую по своей численности, чем сами их владельцы, феодалы. Однако холопская масса сама по себе была неоднородной. В наиболее тяжком положении находилась княжеская и боярская челядь, выполнявшая различного рода домашние работы. Какими только именами не называют своих холопов их господа. Тут и «Возверни—губа», Шишка, Кулич, Перепеча, Саврас, Косой, Колено, Чиж, Жмых и т. п. Такие холопьи прозвища пестрят в завещаниях князей и бояр.[347]
Количество дворни в какой—то степени определяло общественное положение феодала. Отсюда стремление бояр и князей окружить себя слугами. Имеется любопытный рассказ о разбогатевшем простолюдине, который тотчас завел себе домашний обиход по боярскому образцу: и поставил двор себе, как некий князь, хоромы светлые и большие, и слуг многих собрал, предстоящих и предитекущих «отроков» в пышных одеждах; на трапезе его подавалось много кушаний обильных и дорогих, и питья благовонного много, и он ел и напивался вместе со своими слугами, и на охоту ездил с ястребами и соколами и кречетами, и псов множество имел, и медведей имел и ими забавлялся. Такова картина богатого боярского обихода. Автора, с такой художественностью изобразившего боярский быт начала XV века, не возмущает картина расточительства, а только то, что расточителем был простолюдин, разбогатевший благодаря тому, что он владел чудотворной иконой.[348]
Среди великокняжеских и княжеских холопов, впрочем, выделялись отдельные категории зависимых людей, находившихся как бы на грани холопства с вольной службой. Это были казначеи, тиуны, посельские, дьяки и другие люди, ведавшие княжеский «прибыток».[349]
По своему положению, по своей «службе» (так документы того времени обозначают обязанности должностных лиц) они стояли близко к князьям. Духовная грамота Дмитрия Донского заканчивается словами: «А писал Внук». Духовную Владимира Андреевича Серпуховского писал «Мещерин». Духовную великого князя Василия Дмитриевича писал его дьяк («мой дьяк») Тимофей Ачкасов. И в первом, и во втором, и в третьем случаях писцы духовных грамот названы прозвищами – верный знак того, что они были зависимыми людьми, проще говоря, холопами.
И тем не менее, несмотря на свое холопское положение, посельские, тиуны, казначеи, дьяки были уже «слугами», пока еще «слугами под дворским».[350]
Из числа княжеских холопов, особенно из числа слуг под дворским, и выходили лица, попадавшие в круги вольных слуг, положивших начало многим дворянским фамилиям. Как происходило подобное возвышение, можно видеть на таком примере. «Истобничишко великие княгини, Ростопчею звали» взял в плен московского наместника, поставленного Дмитрием Шемякой. Его прозвище «Ростопча» (от слова «растопить») было явно связано с истопнической службой.[351] От этого Ростопчи и пошли позднейшие Ростопчины, один из представителей которых печально прославился в 1812 году. Гордое своим происхождением дворянство, впрочем, не любило вести свой род от какого—нибудь истопничишки, а предпочитало его выводить из «Немецкой» или иной страны. Но стоит сравнить имена княжеских холопов с фамилиями дворян XVII–XVIII веков и тогда истинное происхождение русского дворянства тотчас же обнаружится. Как и всякое дворянство, оно в основном выросло из княжеских приближенных холопов, «слуг под дворским». Об этом выдвижении бывших рабов в ряды знати красочно писал Ф. Энгельс.
Тяжелым, иной раз безысходным, было положение холопов в знатных боярских домах. О случаях, когда «лукавые рабы» убивали своих господ, будет сказано дальше.
Грамоты упоминают о беглых холопах, бежавших от невыносимого домашнего рабства. Два повара и два сокольника («мои холопы беглые») бежали от боярина Тучки—Морозова.[352] Это уже люди очень близкие к своему господину, обладавшему, видимо, тяжелым характером. Бывали, и, вероятно, не так редко, и другие бытовые драмы и комедии, чаще драмы, разыгрывавшиеся в боярских дворах. Песня о Ваньке Ключнике была сложена в XVII столетии. В ней рассказывалось об известном в это время лице – ключнике кн. Волконского. Но подобные случаи происходили гораздо раньше. Приведем с некоторыми сокращениями рассказ о таком ключнике первой половины XVI века, впоследствии казанском архиепископе Гурии.
Рождение и воспитание его, повествует житие Гурия, было в городе Радонеже, родом от меньших бояр, в миру было ему имя Григорий, сын Григориев Руготин. Случилось ему служить у некоего князя, именем Ивана, который именовался Пеньковым. Случилось это или по бедности, или по насилию, как многажды бывает, когда сильные неволею порабощают меньших… Григорий жил в добродетели, и господин, видев его добронравие, начал его любить, также и госпожа за смирение его и за кротость начала его беречь («брещи»). Господин же повелел Григорию быть в доме своем строителем и все домашние дела ему поручил. И все строил Григорий в доме господина своего хорошо. Старый же общий враг наш (т. е. дьявол), не хотя видеть человека, живущего в добродетели и ходящего по заповедям Божиим, воздвизает на доброго войну, как древле на праведного и святого отрока Иосифа, и поучает старейших слуг завидовать праведному и лгать… Не на одного Григория творят клеветники напасти, но и господина и госпожу и детей их вводят в нестерпимую печаль. Рассказывают, будто Григорий вступил в беззаконную связь с госпожою своею. Господин же Григориев, услышав об этом, быстро и без расследования повелевает умертвить Григория. Сын же господина, разумный, понял, что злая эта вещь сделает нестерпимый срам отцу его и матери и самому ему, тщательно допытывается у тех клеветников, как и Даниил клевещущих на целомудренную, к тому же верит и матери своей, что этот злой ложный вымысел сделан дьяволом, а никак не истина. И умоляет отца, чтобы тот не спешил верить клевещущим и не подвергнул бы себя окончательно позору и их детей не осрамил бы навсегда и не обесчестил бы весь род наш.
Из дальнейшего рассказа выясняется, что уговоры сына подействовали только частично, и Григорий был посажен в земляную темницу («ров убо глубок ископовается, в нем же твердыми стенами древа темницы готовится»). Сюда сажают Григория, а через маленькое оконце вверху бросают пищу, да и то нечеловеческую, «един сноп овса» на 3 дня. В этой темнице Григорий будто бы писал «книжицы малые, иже в научение бывают малым детем». После двух лет заключения он вышел из темницы чудесным путем.[353]
История Григория Руготина рисует боярский произвол, расправу с холопом. И можно говорить, что такая расправа не была явлением исключительным в жестокие средневековые времена. Холопьи занятия связывали холопов больше всего с ремесленниками и поденщиками. Ряды черных людей пополнялись не только пришлыми крестьянами, но и холопами, вышедшими на свободу или бежавшими от своих господ. С середины XIV века входит в обычай отпускать холопов на волю после смерти их господина. Об этом заботятся в своих завещаниях сами господа. Иван Иванович Красный отпускает своих холопов и зависимых людей на свободу, «а детем моим не надобны, ни моей княгини». Так же поступает Дмитрий Донской и его сын Василий Дмитриевич,[354] так поступали и некоторые бояре.
Освобожденные холопы вступают в число черных людей, пополняя тем самым свободное население Москвы.
Черные люди и слобожане дворцовых, княжеских и боярских слобод составляли преобладающую массу населения Москвы в XIV–XV веках. Но духовные и договорные московских князей знают еще такие категории, как «численые люди», ординцы и делюи.
Новейшее объяснение названия численых людей принадлежит такому видному ученому, каким был С. Б. Веселовский: «Это были тяглые люди, специальное назначение которых заключалось в обслуживании татарских послов. Числом (числением) татары называли перепись своих данников. Отсюда название „числяки“. Для обслуживания татарских послов были необходимы тележники, колесники, седельники и другие ремесленные деловые люди. Их называли делюями. Естественно, что наибольшее количество поселков ординцев и числяков находилось вдоль дорог, шедших из Москвы на юг, – Боровской, Серпуховской и Каширской».[355]
Такое объяснение названия «числяки», «численые люди», на первый взгляд кажется убедительным, но не подтверждается источниками. Уже в первом завещании Ивана Калиты численые люди выделены в особую категорию, о которой должны заботиться все князья – наследники Калиты: «А численые люди, а те ведают сынове мои собча, а блюдуть вси с одиного». То же распоряжение повторено во второй духовной Калиты и в завещании великого князя Ивана Ивановича. Некоторое пояснение к скудным словам о численых людях находим в междукняжеских договорах. Дмитрий Донской договаривается со своим двоюродным братом ведать («блюсти») численых людей, «а земль их не купити».[356] Тут уже речь идет о землях численых людей, следовательно, численых людей тем самым нельзя считать холопами или зависимыми княжескими людьми. Численые люди жили в Москве в разных частях города, по городским «жеребьям», треть их передавалась князьям по наследству. В начале XVI века численые люди уже называются просто «числяками».[357]
Более подробные сведения о численых людях и численых землях находим в грамотах XVI века. При разграничении Дмитровского княжества от других станов «численые земли» были отнесены к Москве, хотя бы они находились в пределах Дмитровского уезда, «и тем численым людем и ординцом тягль всякую тянути по старине с числяки и с ординцы» к великому князю.[358]
При всей краткости сведений о численых людях, или числяках, видно, что это были люди свободные, которые несли тягло («тягль») и земли которых находились под общей охраной великих князей и их князей—сородичей. Обязательство не покупать земли численых людей вытекало из стремления оставить эту категорию людей свободными, в основном это было запрещение обращать численых людей в закладников, что применялось к черным людям. Таким образом, в положении черных людей и численых людей было что—то общее.[359]
Возможно, вся разница между черными и числеными людьми заключалась не в их общественном положении, а в происхождении. С. Б. Веселовский правильно связывает происхождение численых людей с «числом» – татарской переписью населения русских земель. «Числениками» на Руси XIII века называли татарских чиновников, проводивших перепись. А. Н. Насонов с большим основанием говорит о какой—то организации для проведения переписи и сбора дани на Руси, об особых баскаческих отрядах, созданных татарскими числениками. Поэтому первой мыслью о том, кем были численые люди в XIV–XV веках, могло бы быть предположение, что это были люди, занимавшиеся сбором татарской дани. Но это предположение нельзя принять, так как численые люди появляются перед нами как люди тяглые.
Одна статья в завещании Владимира Андреевича Серпуховского прямо связывает численых людей с данью в Орду. «А переменит Бог Орду, – читаем в ней, – князь велики не имет выхода давати во Орду, и дети мои. А что возмут дани на Московских станех и на городе на Москве и на численых людех, и дети мои возмут свою треть дани московские и численых людей, а поделятся дети мои с матерью вси равно, по частем».[360]
Из других документов вытекает, что московская дань значительно превышала тот «выход», который в XIV столетии великие князья платили в Орду. По завещанию Владимира Андреевича, из общего размера дани в 5 тысяч рублей на его долю приходилось 320 рублей. Но тут же дан расчет, кто из наследников Владимира Андреевича и сколько должен платить в московскую дань. По расчету все наследники вместе должны получить почти в два раза больше, чем они платят в ординскую дань, вместо 320 рублей наследники Владимира Андреевича должны были собрать 585 рублей («шестьсот рублев без пятинатцати рублев»).
Отсюда становится более или менее ясным, кто такие были численые люди. По—видимому, к ним относились те же черные люди, но только положенные в «число», по которому устанавливался размер «выхода», ординской дани.
Что касается ординцев, то они были связаны со службами «по старине». Название «ординцы» указывает на характер их службы, связанной с Ордой или ординскими послами. В Переяславле Рязанском в самом конце XV века, уже после свержения татарского ига, жили «люди тяглые, кои послов кормят».[361] Ординская служба в том или ином виде представляла собой повинность тяглецов Ординской сотни в Москве. С течением времени эта служба все больше теряла свое значение, и Ординская сотня сделалась обычной московской черной сотней или слободой.
Делюи также обязывались службой «по старине», но характер этой службы более неясен.
Москва XIV–XV веков принадлежала к числу крупнейших торговых центров Восточной Европы. По своему центральному положению она выделялась из числа других русских городов и имела несомненные преимущества и перед Тверью, и перед Рязанью, и перед Нижним Новгородом, и перед Смоленском. По отношению ко всем этим городам Москва занимала центральное место и одинаково была связана как с верхним течением Волги, так и с Окой, имея своими выдвинутыми вперед аванпостами Дмитров и Коломну.
Можно сказать без ошибки и без преувеличения, что ни в каком другом средневековом русском городе мы не найдем такого пестрого смешения народов, как в Москве, потому что в ней сталкивались самые разнородные элементы: немецкие и литовские гости – с запада, татарские, среднеазиатские и армянские купцы – с востока, итальянцы и греки – с юга. В главе об иностранцах мы увидим, как этот пестрый элемент уживался в нашем городе, придавая ему своеобразный международный характер в те столетия, когда Москву в нашей литературе представляют порой небольшим городом.
Для иностранца, прибывшего в Москву с запада, русские земли представлялись последней культурной страной, за которой расстилались неизмеримые пространства татарской степи. «12 сентября 1476 года вступили мы, наконец, с благословением Божиим, в Русскую землю», – пишет итальянский путешественник, повествуя о своей поездке из Астрахани в Москву. «26–го числа (сентября того же года) прибыл я, наконец, в город Москву, славя и благодаря всемогущего Бога, избавившего меня от стольких бед и напастей», – вырывается у того же путешественника вздох облегчения. В пределах Русской земли итальянец—путешественник считает себя в безопасности. «Светлейшая» Венецианская республика поддерживает сношения с Москвой; если русские обычаи кажутся итальянцу грубыми, а русская вера – еретичеством, то не забудем об обычном заблуждении многих путешественников считать другие народы грубыми, невежественными и отсталыми.
В Москве итальянцы и немцы сталкивались с татарами, сведения о которых у Матфея Меховского и Герберштейна явно получены через русские руки. Здесь они узнавали о далеких странах севера, богатых драгоценными мехами. Через Москву легче всего было добраться в Среднюю Азию, как это позже сделал Дженкинсон.
Москву XIV–XV веков по праву надо считать важнейшим международным пунктом средневековой Восточной Европы. Европейские и азиатские костюмы причудливо перемешивались на ее улицах.
Основной водной магистралью, которая способствовала росту нашего города, была река Москва. Под городом Москва—река достигала значительной ширины, а для древнего судоходства была вполне доступна и выше, по крайней мере, до впадения в нее реки Истры. От Москвы течение реки становилось глубже и удобнее для судоходства, хотя даже в XVII веке большие речные суда нередко ходили только от Нижнего Новгорода, так как путь по Москве—реке и Оке изобиловал прихотливыми мелями.
Важнейшими направлениями, куда выводила Москва—река, были Ока и Волга. По Москве—реке добирались до Коломны, получившей крупное торговое и стратегическое значение. Существование особой коломенской епархии, известной с XIV века, подчеркивает значение этого города.
От Москвы до Коломны добирались в среднем за 4–5 суток.[362] У Коломны речной путь раздваивался: с одной стороны, можно было спускаться по Оке к Рязани и Мурому, с другой – подняться к ее верховьям. Важнейшее направление было первое – вниз по Оке, потому что оно было связано с двумя великими водными путями: донским и волжским.
От Коломны доходили до Переяславля Рязанского (современной Рязани) по Оке в летнее время примерно в 4–5 суток. Отсюда начинался сухой путь к верховьям Дона, где по списку русских городов указан город Дубок. Митрополит Пимен вез из Переяславля к Дону на колесах 3 струга и 1 насад. Весь путь от Переяславля до Дона был пройден в 4 суток, а всего от Москвы до Дона путешествие Пимена продолжалось менее двух недель. Место, где митрополит и его спутники сели на суда, в сказании о поездке Пимена в Царьград не указано, но его можно установить приблизительно. Суда были опущены на реку в четверг на Фоминой неделе, а во второй день путники прибыли к урочищу Чюр—Михайлов, где кончалась Рязанская земля. В этом месте рязанский епископ и бояре простились с митрополитом и вернулись обратно. Значит, суда были спущены на реку севернее Чюр—Михайлова, в районе Дубка. От него начиналось судоходство по Дону до Азова. Этот путь занимал около 30 дней.
Пимен и его спутники потратили на проезд от верховьев Дона до Азова примерно 30 дней (от четверга на Фоминой неделе до Вознесенья). Расчет длительности прохождения отдельных речных участков можно сделать на основании точных записей о времени их прохождения Пименом и его спутниками. Сделаем его в переводе на числа, имея в виду, что путешествие началось 13 апреля, в великий вторник на страстной неделе. Тогда получим следующие даты (датировка дается по праздникам, как показано в записях о путешествии Пимена).
Отъезд из Москвы – 13 апреля (великий вторник).
Прибытие в Коломну – 17 апреля (великая суббота).
Отъезд из Коломны – 18 апреля (Пасха).
Отъезд из Рязани – 25 апреля (воскресенье на Фоминой неделе).
Прибытие к Дону – 29 апреля (четверг на той же неделе).
Прибытие к Чюр—Михайлову – 1 мая (на второй день путешествия по Дону).
Прибытие к устью Воронежа – 9 мая (Николин день).
Прибытие к устью Медведицы – 16 мая (воскресенье недели о самарянке).
Прибытие к Великой Луке (поворот Дона, делающего своем нижнем течении громадную излучину) и первое появление татар – 19 мая (в среду на той же неделе).
Прибытие в Азов – 26 мая (канун Вознесенья).
Пересадка на морские корабли в устье Дона – 30 мая (седьмая неделя св. отец).
Таким образом, все путешествие от Москвы до устья Дона продолжалось примерно 40 дней.
В устье Дона путники пересаживались на морские корабли, имевшие «помост» – палубу, под которой помещались путешественники.
Корабль Пимена плыл по следующему маршруту: по Азовскому морю до Керченского пролива, а оттуда «на великое море», то есть по Черному морю, на Кафу и Сурож. От Сурожа переплывали Черное море поперек и доходили до Синопа, от которого шли вдоль берега Малой Азии, мимо Амастрии и Пандораклии до Константинополя.
Расчет этого пути можно уложить в следующие даты.
Выход в Азовское море – 1 июня (во второй день после остановки в устье Дона).
Проезд мимо Кафы – 5 июня (в субботу).
Прибытие в Синоп – 10 июня (в четверг на следующей неделе, и 2 дня в нем).
Прибытие в Пандораклию – 15 июня (во вторник, и 9 дней в этом городе).
Проезд Диополя – 25 июня (в пятницу).
Устье реки Сахары – 26 июня (в субботу).
Прибытие в Астровию – 27 июня (в воскресенье).
Выезд из Астровии – 27 июня (в воскресенье перед Петровым днем).
Прибытие в Царьград (Константинополь) – 28 июня (канун Петрова дня).
Морское путешествие от устья Дона до Царьграда занимало, как мы видим, месяц, а весь путь от Москвы до Царьграда продолжался 2 1 / 2 месяца.[363]
Путешествие Пимена дает возможность установить маршрут от Москвы до Константинополя и время, нужное для его прохождения, но оно мало типично для торговых поездок, совершаемых купцами. Митрополит спешил в Константинополь и не остановился в Кафе и Судаке. А между тем именно эти места более всего посещались русскими купцами, торговавшими со средиземноморскими странами.
Из крымских городов для московской торговли наибольшее значение имели Судак (Сурож) и Кафа (Феодосия). Русские поселения в том и другом городе восходят к очень отдаленному времени. Так, в одном известии начала XIV века упоминается русская церковь в Кафе. В 1318 году папа Иоанн XXII создал в Кафе епископию, которой подчинена была вся территория до Сарая и России.[364] Однако торговавшие с черноморским побережьем русские купцы носили название именно сурожан, а не какое—либо иное имя, которое мы могли бы произвести от Кафы.
С какого же времени именно Сурож, или Судак, стал играть такую видную роль в русской торговле» Время это, кажется, можно определить первой половиной XIV века. Так, уже в греческих записях одного иерарха XIV века, вероятно, русского митрополита Феогноста, находим имена двух сугдайцев (то есть сурожан). В одной записи сказано, что Георгий сугдаец дал иерарху один кавкий (византийскую монету), в другой – назван Порник, сугдаец. Обе записи издатели документа относят к 1330 году.[365]
Причины, выдвинувшие Судак (Сурож) на первое место в русской торговле, находят объяснение в его географическом положении и в политической обстановке XIV века. Судак с его прекрасной гаванью являлся особенно близким пунктом к Синопу на малоазиатском берегу. Он, естественно, сделался городом, куда съезжались с севера русские и золотоордынские купцы, с юга – греки и итальянцы. Русские источники иногда даже называли Азовское море Сурожским. Город находился под непосредственным управлением ханских наместников. Таким образом, русские купцы, торговавшие в Судаке, подпадали под непосредственное покровительство хана, а это облегчало им трудное путешествие в пределах Золотой Орды. Положение в корне изменилось, когда генуэзцы в 1365 году овладели Судаком, воспользовавшись смутами между ханами. Однако уже вскоре Мамай, стоявший во главе Золотой Орды, попытался снова овладеть Судаком. Энергичные действия Мамая против генуэзцев увенчались только частичным успехом и захватом нескольких местечек на берегу Крыма. Судак остался в руках генуэзцев.[366]
Вопрос о владении Судаком имел немаловажное значение для московских князей. Столкновение между Мамаем и Дмитрием Донским в немалой степени объясняется стремлением Мамая наложить свою руку на русскую торговлю со Средиземноморьем. В торговле Средиземноморья с Москвой самое видное место принадлежало итальянским колониям, а торговый путь к Москве шел по территориям, подвластным Золотой Орде. Этим объясняется участие фрягов, то есть итальянцев, в походах Мамая и позже Тохтамыша на Москву. В войсках Дмитрия Донского также находилось 10 гостей—сурожан. После поражения Мамай побежал в Кафу, где он был убит, потому что кафинцы «свещашася и сотвориша над ним облесть». Иными словами, кафинцы завлекли его в западню. Темные и неясные известия летописей об отношениях Мамая к кафинцам становятся нам понятными, если мы вспомним о договорах генуэзцев с татарскими ханами в 1380–1381 годах. В числе других условий договоров имеются гарантии безопасности проезда купцов по территории Золотой Орды.[367]
Генуэзцы волей или неволей должны были идти на сделки с ханами и оказывать им поддержку. Поэтому в подготовке враждебных действий против Москвы принимал участие и некий Некомат «сурожанин». Торговые интересы Москвы требовали непрерывного внимания к событиям, развертывавшимся в XIV веке на берегах Черного моря. Это нашло свое отражение в хождении Пимена, который раньше чем добраться до Константинополя, где патриарх должен был его поставить в митрополиты, добивался «вестей о Амурате царе», то есть о турецком султане Мураде и его войне с сербами. Позже мы узнаем об особых отношениях Пимена с турками.
Судак был, впрочем, только перевалочным пунктом; конечной точкой русской торговли на юге является Константинополь. Об этом нам убедительно говорят русские паломники, упоминающие о встречах с соотечественниками на улицах византийской столицы. Митрополит Пимен и его спутники после долгого и трудного путешествия добрались до Константинополя. «Ветер был для нас попутным, и мы приплыли в Царьград с радостью неизреченною. В понедельник же в канун Петрова дня во время вечерни пришла к нам Русь, живущая там, и была нам всем великая радость». Так пишет спутник Пимена, оставивший записки о своей поездке в Царьград. Среди этой «Руси» найдем, конечно, монахов, временно живущих или осевших в Константинополе, но не только они радостно встречали русского митрополита и его спутников. Когда приезжие посетили церковь Иоанна Предтечи (Продром), их ожидало угощение – «и упокоиша нас добре тамо живущая Русь». Угощение происходило в монастыре, но «тамо живущая Русь» – это не только монахи. Не только монахи и те русские, которые приходили для встречи Пимена и его спутников на корабль. Возможно, русские группировались, проще сказать, жили колонией, расположенной где—то в районе церкви Ивана Предтечи.[368]
Русь жила в непосредственной близости к Золотому Рогу, на северном берегу которого располагалась Галата, город генуэзцев, с его пестрым населением и особыми правами.[369] Русские жили и в самой Галате, иначе непонятно, почему неудачный кандидат на митрополию Митяй, умерший на корабле в виду самого Константинополя, был отвезен в Галату и там погребен.
Путь из Москвы в Константинополь по Дону был кратчайшим, но вовсе не единственным. В некоторых случаях из Москвы ездили по Волжскому пути до Сарай—Берке на средней Волге, а оттуда сухим путем к Дону и вниз по нему до Азова. Этой дорогой ходил в Царьград суздальский епископ Дионисий в 1379 году. Он на судах спустился к Сараю.[370]
Наконец, существовал и третий путь из Москвы в Константинополь, который, впрочем, имел важное значение не столько для самой Москвы, сколько для западных русских городов: Новгорода, Смоленска, Твери. Этот путь шел по территории Литовского великого княжества к Белгороду, или Аккерману, имевшему на Черном море немаловажное значение в XIV–XV веках. Такой дорогой ехал, например, в Константинополь иеродиакон Троице—Сергиева монастыря Зосима. От Белгорода он добрался морским путем до Константинополя, испытав все опасности непривычного для него морского путешествия: «С нужей доидохом устья цареградского, тогда бывает фуртина великая и валове страшнии». Фуртина – буря, непогода. Это слово было взято русским путешественником от корабельщиков итальянцев или греков (итальянское и новогреческое fortuna – непогода). Зосима шел из стольного города Москвы на Киев и оттуда на Белгород.[371]
В конечном итоге все дороги с русского севера сходились к Константинополю. Прямой же кратчайший путь на север шел по Дону и выводил к Москве. Таким образом, Константинополь на юге и Москва на севере были конечными пунктами великого торгового пути, связывавшего Россию со Средиземноморьем.
Торговля с Сурожем и Константинополем получила особенное развитие во второй половине XIV столетия. В это время она была, можно сказать, определяющей торговое значение Москвы. Торговые связи с югом интенсивно поддерживались и в XV веке, но наряду с ними все более усиливается торговля Москвы с Востоком и Западом. В конце XV века главным средоточием русской торговли на берегах Черного моря становится уже не Судак, а Кафа. В Кафе, как и в Азове, сидел турецкий губернатор. Поэтому главный поток русской торговли, по—прежнему направлявшийся в Константинополь и другие города Малой Азии, в основном проходил через эти города.
Уже И. Е. Забелин предполагал, что «Москва, как только начала свое историческое поприще, по счастливым обстоятельствам торгового и именно итальянского движения в наших южных краях, успела привлечь к себе, по—видимому, особую колонию итальянских торговцев, которые под именем сурожан вместе с русскими заняли очень видное и влиятельное положение во внутренних делах великокняжеской столицы и впоследствии много способствовали ее сношениями и связям с итальянскою, фряжскою Европою».[372] С этим замечанием соглашается новейший исследователь московской торговли веков В. Е. Сыроечковский.[373]
Связи Москвы с итальянскими колониями в Крыму были постоянными. Поэтому фряги, или «фрязины», не являлись для Москвы новыми людьми. Исследователи, впрочем, до сих пор не отметили ту любопытную черту, что московские торговые круги в основном были связаны не вообще с итальянскими купцами, а именно с генуэзцами. Выдвижение в митрополиты Митяя и посвящение в митрополиты Пимена не прошли без участия генуэзцев, как это отметил еще Платон Соколов в исследовании о взаимоотношениях русской церкви с Византией.[374] Пимен прибыл в Константинополь осенью 1376 года, вскоре после воцарения Андроника IV, свергнувшего с помощью генуэзцев своего отца Иоанна V. Деньги, понадобившиеся Пимену для поставления в митрополиты, были заняты «у фряз и бесермен» под проценты. Упоминание о бесерменах чрезвычайно любопытно, так как речь идет явно о турках, с которыми генуэзцы старались поддерживать хорошие отношения, заботясь о безопасности торговых связей с Причерноморьем. Перед нами приподнимается завеса над крупными политическими интересами, которые вступали в борьбу между собой под прикрытием чисто церковного вопроса о том, кто будет русским митрополитом. Недаром соперник Митяя, митрополит Киприан, заявлял: те на деньги надеются и на фрягов, я же на Бога и на свою правду. В деле поставления Пимена итальянцы сыграли, несомненно, крупную роль.