Третья категория аудитории подразумевается в тщательно продуманном предисловии к “Житию Мартина” и письме. Создается впечатление, что они представляют скрытый диалог с культурными традициями античности[155]. В первых словах своего предисловия Сульпиций явно подражает произведению Саллюстия “О заговоре Катилины”. В нем Саллюстий подчеркивает мимолетность человеческой жизни, значение судьбы, которая может быть отчасти побеждена путем обретение славы, основанной на добродетели дел или речей[156]. Таким образом, Саллюстий видел высшую цель человеческой жизни в обретении вечной славы и сам, не питая никаких иллюзий относительно политической жизни, хотел достигнуть этого путем написания истории. Сульпиций, похоже, тоже придерживался такого мнения, так же, как и Августин 20 лет спустя[157]. Ставя перед своим предисловием задачу напомнить читателю саллюстиево credo, Сульпиций затем развенчивает его: “Разве поможет им слава их произведений с окончанием этого века?” - спрашивает он. Эти язычники “стремясь оценивать человеческую жизнь только сиюминутными деяниями и по слухам, обрекают свою душу на смерть”. Эта бренная слава контрастирует с вечной жизнью, которая открыта для всех, кто живет в этом мире религиозно, но не для тех, кто обретает славу языческим способом - через писание, сражения или философию. Таким образом, получается как бы двойной контраст между тем, что уйдет вместе с этим миром и тем, что вечно, с одной стороны, и между смертью человеческой души, где только память может ее сохранить и смертью самого человека, с другой.
Однако Сульпиций не отвергает римскую языческую историографию. Разочарованность Саллюстия в общественной жизни и последующий отход от нее некоторым образом сравним с подобными же действиями Паулина Ноланского и самого Сульпиция. Далее, Сульпиций, как и Саллюстий, предполагал обрести славу в жизни вовсе не этим путем, а своими произведениями. Как и другие древние историки, он преследовал цель увековечить жизнь одного человека в качестве образца для подражания будущим поколениям. Таким образом, вступительная глава в “Житии Мартина” может быть интерпретирована как диалог с великими историками языческого Рима, прежде всего, с Саллюстием. Сульпиций не столько отвергает их взгляды, сколько корректирует их: он замещает их цель описания языческих героев, борющихся за земную славу, своей собственной целью описания христианского героя, сражающегося за вечную жизнь. Мартин дает пример подлинной мудрости, небесного служения и божественной добродетели[158]. Вот почему именно в тот момент, когда кажется, что Сульпиций отвергает великие культурные традиции греко-римского мира, на самом деле он возрождает их, но уже в собственной интерпретации[159].
Какова цель этого прекрасно исполненного вступления и этого диалога с традиционной римской культурой? Наверное, желание того, чтобы “и образованный удостоверился”[160], как написал Сульпиций 8 лет спустя в своей “Хронике”. Мы не должны быть введены в заблуждение конечной победой христианства настолько, чтобы забыть, что в 394 г., когда Сульпиций планировал свое “Житие Мартина”, язычник Никомах Флавий получил должность консула и активно взялся за возрождение язычества в Риме[161]. Современные исследователи обращают внимание на то, как римская аристократия после правления Юлиана “идентифицировала себя с классическим прошлым, в котором христиане не участвовали”. Результатом этого была трансформация “конфронтации религий в конфронтацию культур”[162]. Отсюда становится понятным значение обращения Сульпиция к литературе великих римских писателей и постановки этой традиции на службу христианству. И хотя некоторые христиане радовались быстрому свержению бывшего ритора Евгения и язычника Никомаха Флавиана с их языческими замашками, Сульпиций намеревался добиться признания “образованных”.
Таким образом, общая историческая обстановка, в которой находилось “Житие Мартина”, была сложной. Потому “Житие” являлось не просто описанием жизни монаха, предназначенным только для узкого круга аскетов[163], оно предполагало более широкую аудиторию, т.е. людей церкви и тех его соотечественников, чья лояльность христианству нарушалась их любовью к классической культуре, в которой они были воспитаны.