Посередине в ряд выросла целая фаланга высоких, длинных дощатых балаганов с ужасающими вывескака на одной громадный удав пожирал оленя, на другой негры-людоеды завтракали толстым европейцем в клетчатых брюках, на третьей какой-то богатырь гигантским мечом отсекал сотни голов у мирно стоявших черкесов. Богатырь был изображен на белом коне. Внизу красовалась подпись: "Еруслан богатырь и Людмила прекрасная".
"Это, должно быть, я!" -- взглянув на рыцаря, улыбнулся Ханов, подходя к балагану.
Около кассы, состоящей из столика и шкатулки, сидела толстая баба в лисьем салопе и дорогой шали.
_ Это балаган Обиралова? -- обратился к ней Ханов.
Балаганы с петрушкой, а это киятры!.. Это наши киятры... А вам чево?
Я актер Ханов, я играю сегодня.
Тьфу! а я думала, с человеком разговариваю! Балаган тоже!
"Хорошенькая встреча", -- подумал Ханов и поднялся четыре ступеньки на сцену.
По сцене, с изящным хлыстом в руке и в щегольской лисьей венгерке, бегал Обиралов и ругал рабочих. Он наткнулся на входившего Ханова.
-- Так нельзя-с! Так не делают у нас... Вы опоздали к началу, а из-за вас тут беспокойся. Пошел-те в уборную, да живо одеваться! -- залпом выпалил Обиралов, продолжая ходить.
Ханов хотел ответить дерзостью, но что-то вспомнил и пошел далее.
-- В одевальню? сюда пожалте... -- указал ему рабочий на дверь.
Ханов поднял грязный войлок, которым был завешан вход под сцену, и начал спускаться вниз по лесенке.
сценой было забранное из досок стойло, на гвоздях висели разные костюмы, у входа сидели солда-чы, которым, поплевывая себе на руки, малый в казинетовом пиджаке мазал руки и лицо голландской сажей. чалее несколько женщин белились свинцовыми белила-и и подводили себе глаза. Несколько человек, уже подне одетые в измятые боярские костюмы, грелись у УгУна с угольями. Вспыхивавшие синие языки пламени
мельком освещали нагримированные лица, казавшиеся при этом освещении лицами трупов.
Ханов оделся также в парчовый костюм, более богатый, чем у других, и прицепил фельдфебельскую шашку, исправлявшую должность "меча-кладенца".
Напудрив лицо и мазнув раза два заячьей лапкой с суриком по щекам, Ханов вышел на сцену.
По сцене важно разгуливал, нося на левой руке бороду, волшебник Черномор. Его изображал тринадцатилетний горбатый мальчик, сын сапожника-пьяницы. На кресле сидела симпатичная молодая блондинка в шелковом сарафане с открытыми руками и стучала от холода зубами. Около нее стояла сухощавая, в коричневом платье, повязанная черным платком старуха, заметно под хмельком, и что-то доказывала молодой жестами.
Мама, щец хоть принеси... Свари же...
Щец! Щец!.. Дура!.. Деньги да богатство к тебе сами лезли... Матери родной пожалеть не хотите... Щец!
Мама, оставьте этот разговор... Не надо мне ничего, лучше голодать буду.
В публике слышался глухой шум и аплодисменты.! Обиралов подошел к занавесу, посмотрел в дырочку на! публику, пощелкал ногтем большого пальца по полотну' занавеса и крикнул: "Играйте!"
Плохой военный оркестр загремел. У входа в балаган послышались возгласы:
-- К началу-у-у, начинаем, сейчас начнем! Наконец, оркестр кончил, и занавес, скрипя и стуча,поднялся.
Началось представление.
Публика, подняв воротники шуб, смотрела на полураздетых актеров, на пляшущих в одних рубашонказ детей и кричала после каждого акта "бис".
в первый день пьеса была сыграна двадцать три раза
К последнему разу Черномор напился до бесчув-|1 ствия; его положили на земляной пол уборной и игра-| ли без Черномора.
После представления Ханов явился домой веселый рассказал жене о своем дебюте. Оба много смеялиа
На следующий и на третий день он играл в надеж* де на скорую получку денег и не стеснялся. Публика была самая безобидная: дети с няньками в ложах ипевых рядах и чернорабочие на "галдарее". Последние любили сильные возгласы и резкие жесты, и Ханов стался ИГрать для них. Они были счастливы и принимали Ханова аплодисментами.
Аплодисмент балагана -- тоже аплодисмент. Ханов старался для этой безобидной публики и пожалуй, в те минуты был счастлив знакомым ему счастьем.
Он знал, что доставляет удовольствие публике, и не разбирал, какая это публика.
Дети и первые ряды аплодировали Людмиле. Они видели ее свежую красоту и симпатизировали ей. Симпатия выражалась аплодисментами. В субботу на масленой особенно принимали Людмилу. Она была лучше, чем в прежние дни. У ней как-то особенно блестели глаза и движения были лихорадочны. Иногда с ней бывало что-то странное: выходя из-за кулис, Людмила должна была пройти через всю сцену и сесть на золоченый картонный трон. Людмила выходила, нетвердыми шагами шла к трону, притом вдруг останавливалась или садилась на другой попутный стул, хваталась руками за голову, и, будто проснувшись от глубокого сна, сверкала блестящими, большими голубыми глазами, и шла к своему трону. Это ужасно к ней шло. Она была прекрасна, и публика ценила это.
Ей аплодировали и удивлялись.
В три часа дня играли "Еруслана" в пятнадцатый раз. Публика переполнила балаган.
К началу! К началу! -- неистово орал швейцар в ливрее с собачьим воротником, с медным околышем на шляпе.