С одной стороны, как добрый христианин, как крепко верующий человек, он должен был прикладывать все усилия для торжества Церкви, духовно его окормляющей. Кроме того, конечно же как правителю огромной страны ему пристало испытывать радость от возвышения своей Церкви, поскольку рост ее чести являлся свидетельством нового отношения и к самой стране. После падения Византии в середине XV столетия великое княжество Московское оказалось самым сильным, самым многолюдным и самым амбициозным православным государством. Постепенно русские земли объединялись вокруг Москвы, а Москва принимала «византийское наследие». Великий город усваивал культурные и политические обычаи «греков», его государь Иван III Великий, женившись на Софье из императорского дома Палеологов, перевел преемство от Византии в ранг семейного дела Даниловичей. Московские государи с необыкновенной щедростью наделяли архиереев и монастыри Православного Востока милостыней, помогая им постоянно, даже когда сама Россия проходила через тяжкие полосы истории. В XVI столетии русские книжники уже научились видеть в своей державе Третий Рим, Второй Иерусалим, иначе говоря, наследницу имперской государственности и благодати Святого Духа. Позднее, когда на русской почве распространилось учение о Катехоне, то есть некоем социальном организме, удерживающем мир от окончательного падения в бездну зла, в московском единодержавии стали видеть того самого «Удерживающего»[78]. Разрушение же «северного Катехона» означает близость Страшного суда… Если идти за этой логикой, то формирование нового «Удерживающего» требовало — не столько делало уместным, нет, тут иная модальность: именно требовало — введения патриаршества на холмах Белокаменной. Может ли Русское царство исполнять роль полноценного Катехона, если православная его иерархия увенчана всего лишь митрополичьей кафедрой, в то время как на Православном Востоке существует четыре патриарха? Пусть порой очень бедных и даже гонимых от мусульман, пусть то и дело отправляющих в Москву эмиссаров и даже являющихся самолично ради смиренного моления о милостыне, пусть не имеющих под ногами земли, управляемой православным государем, пусть несравнимых в своем униженном состоянии с могуществом римского папы, но все же именно
Удивительно еще, что исправление этой «возрастной» несуразности совершилось столь поздно.
С другой стороны, тихий блаженный житель царских палат не склонен был к государственному мышлению, а утверждение патриаршества требовало тонкой и весьма долгой политической игры. Его ли это стиль? Способен ли был государь с иноческим строем ума последовательно добиваться решения сложной задачи? К тому же задачи, имеющей в значительной степени абстрактный характер… Ведь он сторонился подобного рода забот и был скорее молитвенником, нежели практическим дельцом.
Итак, любовь Федора Ивановича к Церкви и устремленность его души косвенно свидетельствуют о том, что русский царь мог принять самое активное участие в завоевании Москвой права на патриаршую кафедру. Но его вечное бегство от практических вопросов говорит как будто об обратном.
Так следует обратиться к историческим источникам конца XVI столетия, чтобы за «этикетными» фразами о выдающейся роли государя в этом великом деле разглядеть «проговорки» о действительном положении вещей.
Проблема имеет «острые углы» для русской церковной истории. Духовные писатели обращались к ней с большой деликатностью и благоговением. Доброе намерение! Казалось бы, чего ж лучше? Но желание блага не всегда к благу приводило: иногда их слова выглядят как попытка обойти стороной сложности этой темы. Например, тот же митрополит Макарий рассуждает без затей: государь Федор Иванович, посоветовавшись с «благоверною и христолюбивою царицею Ириною», вынес на совет бояр идею об установлении патриаршества в Москве. По словам Макария, «…очевидно, государь не столько просил совета у бояр, сколько объявлял им свое решение, прежде им принятое с царицею, которое оставалось только исполнить»{130}.