– От-ще! Старый собака, задума вчити чужу дитину.
– Ну вже яка бо ты, мамцю! За що ты его не любишь! – возразила девушка, глядя на мать. – Вин такий добрый…
– Добрый, як кит до сала.
– Та ни бо, мамо, вин меня и ласощив дае.
– Знаю, бо сам дуже ласый…
– Та за що ж ты его, мамцю, не любишь? – настаивала Мотренька, ласкаясь к матери.
– За те, що ты ще дурне, – отвечала Кочубеиха, гладя голову дочери.
– Та ну бо, мамчику, скажи, за ви що? – ласкалась девушка.
– Выростешь, тоди сама знатимешь.
– Ах, мамо! Та я выросла вже…
– Выросла, та ума не вынесла.
– Ну, яка бо ты, мамо… мени вже скоро симнадцятый рик буде…
– Знаю… а молоко материнськое он ще и доси на губах не обсохло… – И Кочубеиха тронула Мотреньку по губам.
– Ни, обсохло, мамцю, – лукаво возражала девушка. – Я знаю, за що…
– А за що бо? Ну, скажи, Мотрона Васильивна, будте ласкови.
– Не скажу, мамо.
– От дурне!
– Ни, не дурне… Я чула, як ты раз таткови казала: «Коли б не сей старый собака, Мазепа, ты б давно був гетьманом…»
– Що ж, воно й правда… Вин уже чужий вик заидае.
– Та ни бо, мамо, вин вже не такий старый.
– А якого ж тоби ще?
– Хочь вин и старый, мамо, та вжавый, умный, вин кращий вид молодых…
– Тю на тебе! От сказала!
– Та правда ж, вин мов и не старый.
– А знаешь, який вин старый? – сказала Кочубеиха, поправляя монисто на шее у дочери. – Оце намисто вин тоби подарував, як хрестили тебе, та й казав, що сему намистови вже сорок лит буде, що коли вин женився, то подарував его своий невисти, а теперь тоби… Та ще дуже мы тоди смиялись, як хрестили тебе… Як пип, отец Матвий, облив тебе свяченою водою та положив тебе ему на руки, вин, Мазепа, дивлячись на тебе… А ты була така малесенька, мов рачок маленький… И каже: «От дивчина так дивчина, – каже, – а нижки яки малюсеньки – Господи! – а коли выростут, – каже, – то так-то любенько бигатимут по моий могильци…» От тоби й могилка!.. А батюшка, отец Матвий, и каже: «Не загадуйте-ка, пане гетьмане, попереду Господа Бога: у Его Своя черта на наши могилки. Може, на вашу труну, – каже, – дерево ще и з земли не вылазило; може, коли оце нова раба Божа Мотрона выросте, то вы б до ней й сватив прислали, та тильки пани гетманова вас за чуб вдержит…» Ото смиху було!
При последних словах матери девушка задумалась. То, что говорила мать, для нее было совсем не смешно. Старый Мазепа встал перед нею в каком-то чарующем обаянии, с его загадочным, угрюмым, задумчивым взглядом, в котором светилась молодая прелесть и ласка, когда он смотрел на Мотреньку… Эти задумчивые глаза смотрели на ее маленькие ножки, когда он, после купели, держал ее на руках и думал: «Эти маленькие ножки будут бегать по моей могиле… могила травой зарастет…» Нет! Эти живые глаза старого гетмана не заглядывают еще в свою могилу, они заглядывают далеко вперед, как глаза юноши, смело глядят в таинственное будущее, и это будущее обаятельно манит к себе Мотреньку.
Мотренька росла какой-то загадочной девочкой. Она не походила на других детей Кочубея, и, когда девочке было пять лет только, мать ее, гордая Кочубеиха, державшая свой дом в таком же строгом повиновении, в каком батько-кошевой держал Запорожскую Сечь, упрекала, бывало, пучеглазую Мотреньку: «Та ты в мене така неслуханья дитина, що вже й в пелюшках було пручалася, мов козиня, та из колиски кожен тоби день литала… В кого воно й уродилась, прости господи!» А оно уродилось, пожалуй, в нее же самое – в Кочубеиху… «Тильки було прокинеться, вже й кричит у колесци: «Не хочу, мамо, не хочу!» Се, бачь, не хоче, що бий мыли й обували… И само лизе з колиски, та бебех до долу, писне трошки, та й мовчит, не плаче, а тильки сопе… Як не доглянут бувало, то воно вже й гоня по двору босе та расхристане… А було приймаешь его, спитаешь: «Та чи вмивали тебе, Мотю?» Так воно й одриже: «Мене, мамо, каже, дрибен дощик вмив», або воно, непутно, «росю, каже, вмивалося»… От така дитина!»
Мазепа, как крестный отец и бездетный, тоже не мог не обратить внимания на этого бедового ребенка. «Се у тебе, кумо, царь-девиця росте, – говорил, бывало, старый гетман, любуясь своею хорошенькою крестницей, которая, сидя у него на коленях, теребила его за усы и за чуб, – а мени не дав Бог такои утихи…» Кроме гетманских усов и чуба, Мотренька любила также забавляться гетманскою булавой, которую старик, когда у него гостила крестница, тихонько от старшины давал девочке «програтись». Не было, кажется, просьбы, которую старый гетман не исполнил бы ради своей крестницы. «Попроси воно в мене Батурин, и Батурин отдам, тильки гетьманства не отдам, бо воно, мале дивча, до ваших, панове, чубив ручками не достане», – обращался он, бывало, к своим полковникам, держа на руках маленькую Мотреньку.