Вдруг, с переменой стекла, картина изменилась, и Сильвестр увидел Адама и Еву, которых ангел пламенным мечом изгонял из рая…
Даже вскрикнул от удивления старик:
– Вот чудо! Какая хитрая вещь… И все можно из нее увидать?
– Все, что заготовишь на стекле… Так вот, как видел ты… И чем ровней стена, тем лучше…
– Господи… Что мне на мысль пришло… Вот кабы образки пострашнее… Да так, в потемочках, отроку нашему, государю показать? Напугать почище, чем пожарами боярскими, можно и на стезю праведную наставить…
Все время к этому только и клонивший речь, но осторожный до конца, Макарий посмотрел на Сильвестра с удивленным видом и наконец сказал:
– Ну, и умен же ты, батько! Мне бы никогда того не придумать! Правда твоя: можно попытаться… Устрашение безвинное чада во исправление его – не грех, но заслуга перед Господом… Только как ты свое измышление мудрое произведешь? Одному неспособно… Вот разве Петруса моего, который на разные голоса?
– Вот, вот! И он нам будет надобен! – горячо отозвался протопоп, совершенно искренно убежденный, что он сам придумал план, давно созданный богатой фантазией Макария. – Он, Петрус твой, отче, царя попужает… Как начнет словно из-под земли рыкать… А я еще Алеше Адашеву мигну. Верный парень… И Никитке Захарьину сказать можно… Не выдадут. А то ежели самой царице сказать, что задумали мы есьмы царя от блуда, от гнева и от всех грехов содомских отворотить, она и сама нам перва пособница станет… Тоже ведь у меня на духу она кается… Знаю, сколько потайно слез проливает от остуды царской скорой… Только любит мужа очень, и не корит, и весела в его очах.
– И лучше так… Дольше не опротивеет… А там, може, и в самом деле с твоей выдумкой, батько… Може, Бог даст… Действуй, батько… А я и стеклышки, которы надобно, тебе изготовлю… Так и быть.
– Пострашнее…
– Конешно…
– Его самого… Царя-отрока… И всех тех, знаешь… Кажненных…
– Ну, вестимо. А уж грех на тебе…
И оба старика принялись обсуждать в подробностях план огромной лжи, предпринятой «во спасение тысячи ближних» с самим Иваном, господином их, во главе…
И до конца мудрый Макарий оставил Сильвестра в уверенности, что поп самолично создал весь блестящий план нравственного устрашения для исправления царственного юноши, во благо и спасение царства.
А тот, вокруг которого кипело и бурлило все это море страстей, происков и чистых вожделений, – сам юный Иоанн ни о чем не догадывался, не ведал и только жить торопился без оглядки, вовсю. За три-четыре года, со дня гибели Андрея Шуйского и до последних дней, Иван окончательно успел стряхнуть с души робость и страх, внушенный ему в детстве своевольными опекунами, первыми князьями и боярами.
Тем более что, читая и перечитывая «Царственную книгу» с записью деяний своих предков, чем занялся юноша для своего поучения, Иван часто наталкивался там на те же самые мысли и дела, какие ему приходили часто в голову совершенно самостоятельно. И, как оказывалось, думал он правильно. У него, очевидно, был врожденный инстинкт власти.
– Царь я, и по-царскому мыслю, – говорил себе Иван, – а они, гады, «овчиной» меня дразнят… Ну, дам я им знать… Попомнят… Мое время – впереди!
И Иван решил выжидать, как ни странно было такое решение в пылком, неоглядчивом, болезненно-впечатлительном государе. Тяжелый опыт детства, очевидно, не прошел бесследно, научил выдержке юного царя.
Но вдруг Иван почувствовал, что почва словно колебаться начинает у него под ногами.
Первый почин положили этому Глинские, дяди его.
Подобно Воронцову, год тому назад желавшему посеять тревогу в душе царя, пришел теперь старший из братьев покойной княгини Елены, князь Михайло Васильевич, и объявил:
– Здрав буди, племяш… Поизволь нам, государь, с матушкой, княгиней-старицей, с бабкой твоею, во Ржев ехати, что ты, государь, жаловать мне, слуге твоему, на кормленье изволил. От греха подале.
– Когда? Зачем? Надолго ль собрался? – спросил Иван.
– Как вешние воды пройдут… Поживем, покудова поживется там. А зачем? Знаешь, племяш-государь: двум медведям тесно в берлоге. А ты себе нового завел, да еще с молодыми медвежатами! – пощипывая усы, угрюмо отвечай литовский магнат, намекая на дядю молодой царицы и братьев ее.
– Поезжай! – желая прервать неприятный разговор, сказал только Иван и отпустил дядю, довольный даже в душе таким оборотом дел.
Бабку-старуху, положим, он любил, и никогда ни в чем не мешала ему эта тихая, простая, добрая старуха, которая одна и пригревала и баловала внука-сиротку в печальную пору боярского самовластия, московского безгосударства, когда даже иностранцы убегали из щедрой до них столицы.
Единственной слабостью старухи была любовь к врачеванию себя и окружающих, вообще свойственная полькам и литвинкам искони.