Когда Алексей услышал от сопровождавших его из темницы стрельцов, что его ведут к боярскому допросу, в голове его мелькнула мысль о свободе, но едва только взглянул Алексей на лицо своего нового судьи, как мгновенно убедился с горестью, что сущность власти заключалась, по-прежнему, в коварном дьяке. В самом деле, пустое бессмысленное лицо боярина Афанасьева, частое склонение головы его к столу и полусонные глаза, открывавшиеся только в то мгновение, когда подьячий особенно возвышал голос при чтении какого-то дела, весьма ясно показывали, что почтенный сановник присутствовал тут против своего желания и с величайшим удовольствием готов бы был переменить жесткую скамью, на которой восседал, на мягкую перину своей опочивальни. Выбор боярина Афанасьева в следователи ясно давал знать, что и в Большой думе не дремали враги Матвеева и друзья Стрешнева.
– Вот, милостивый боярин, и преступник налицо: изволь-ка сам допросить его обо всем, – сказал Курицын, когда ввели Алексея в палату.
– А в чем он обвинен? – спросил Афанасьев, приподняв на дьяка полусонные глаза.
– Да во всем том, о чем читал сейчас Назар Спиридонович, – отвечал Курицын.
– Да-да, о чем читал; теперь знаю, – промолвил боярин, – а о чем, бишь, читал он?
Подьячий, развернув бывший у него в руках столбец, снова начал читать однообразным голосом:
– Сего лета семь тысяч восемьсот семьдесят девятого, месяца марта в седьмой день: бил челом в приказ тайных дел проживающий в Иноземной слободе, в услужении у немецкого аптекаря Иоганна Пфейфера, посадский человек Федька Горлопанов…
– Помню, помню, – перебил Афанасьев. – Ох уж эти мне бумаги! Положи-ка лучше столбец в сторону, Назар; Трофимыч мне лучше все на словах перескажет.
Курицын, привстав с места, объяснял подробно боярину доносы на Алексея, присовокупив, что уже он сам признался во всем.
– Никогда не признавался в этом, потому что все сказанное теперь есть совершенная ложь, – произнес Алексей твердым голосом.
Боярин посмотрел на молодого человека безжизненными, ничего не выражавшими глазами и, помолчав, сказал Курицыну:
– Слышишь, он не признается?
– Эх, милостивый боярин, – сказал дьяк с досадой, – да от него этого во второй раз и не требуют. Ведь уже из бумаг видно, что он на первом допросе признался, так и дело с концом. Теперь надобно только, чтобы он объявил, какие заговоры имел с окольничим Матвеевым и какому злу тот подучал его.
– Ну, рассказывай все по сущей правде, – произнес Афанасьев, обращаясь к Алексею, – только не кричи во все горло, у меня и без того уж от вашего брата уши болят. Спрашивай его, Трофимыч.
Выговорив эти слова, боярин замолчал, склонив голову на грудь, и чрез минуту последовало глухое храпение.
– Когда и в каком месте говорил с тобой в первый раз Матвеев? – спросил Курицын.
Алексей рассказал первый разговор свой с Артемоном Сергеевичем возле колокола и последующие – в его доме; наконец передал предложение Матвеева поднять колокол.
– Экую ахинею выдумал! – вскричал с громким смехом Курицын, выслушав рассказ Алексея. – Ну да добро, пусть будет так. А скажи-ка лучше, не рассказывал ли тебе Матвеев, какими чарами приворожил он к себе царя; не брал ли он зельев от аптекаря Пфейфера; не говорил ли, что хочет извести всех других бояр?
– Никогда и ничего подобного не слыхал я от него, – отвечал Алексей.
– Запираешься – видно, думаешь отделаться от нас своими россказнями о колоколе; нет, брат, не на тех напал! Говори все, что есть на душе, коли не хочешь умереть без покаяния.
– Пытайте меня сколько хотите, а кроме того, что сказал, говорить нечего, – отвечал твердо Алексей.
– Семе-ка попробуем, не развяжет ли язычок-то; в старые годы, кажись, был ты большой краснобай. Нуте, ребята, – вскричал дьяк, обращаясь к четырем стоявшим возле дверей стрельцам, – положите добра молодца на сосновую постелю.