Снег в Иркутске давно сошел, на деревьях распустились первые листочки, и днем температура доходила до плюс двадцати, словно и не Сибирь вовсе. Только ночью местный климат напоминал о себе, и на траве появлялся иней.
Было утро, в приоткрытое окно сияло лазурное небо и тянуло свежестью с Ангары, Антося разливала кофе, а Михаил Александрович курил сигару, развалившись в кресле.
Все-таки здесь повеселее, чем в захолустном Томске. Там, правда, остался дом, но маленький одноэтажный и вросший в землю.
С улицы послышался конский топот и скрип экипажа.
Бакунин встал и подошел к окну. Вид на дорогу загораживала лиственница с кружевом ветвей, покрытых первыми салатовыми иголками.
Но были слышны голоса и уверенные шаги.
В дверь постучали. Жена встрепенулась и посмотрела взволнованно. Он вышел в коридор. У входа стоял фельдъегерь.
— Михаил Александрович! Вам письмо от Его Высокопревосходительства!
Бакунин с достоинством кивнул и принял конверт.
Глава 12
«Милый Мишель! — начиналось письмо. — Как у тебя дела? Здоров ли ты и Антося?»
— От Николая Николаевича? — спросила жена.
— Да, из Кяхты.
Генерал-губернатор Восточной Сибири граф Николай Николаевич Муравьев-Амурский приходился Бакунину дядей. Недавно он уехал по делам в Кяхту на границе с Китаем. Он и вытащил Михаила Александровича из Томска и приютил их с женой в губернаторском доме, выделив две комнатки на третьем этаже. Дом этот считался самым большим и красивым в Иркутске: трехэтажный с портиком и колоннами, он стоял на самом берегу Ангары.
Конечно, со временем надо бы продать томский дом, съехать и завести отдельное хозяйство.
Собственно, тысячу рублей на покупку дома в Томске Бакунину тоже ссудил Николай Николаевич. И не требовал возврата.
Женился Михаил Александрович полгода назад, в октябре 1858-го. Он тогда приходил в себя после восьмилетнего одиночного заключения и нашел в Томске тихий уголок, напоминавший Европу. На южном склоне Воскресенской горы, ссыльные поляки построили костел, и с площадки перед собором открывался вид на город и реку Томь.
Здесь он и увидел впервые Антосеньку. Маленькая, хрупкая девушка, едва достававшая ему до груди, в черном траурном платье, шла в костел. Из-под черной вуали выбивались светлые кудряшки.
Потом он узнал, что траур она носит по своей несчастной родине — порабощенной Польше.
Прекрасный ангел, явившийся ему на Воскресенской горе, оказался дочерью обедневшего дворянина из Могилевской губернии Ксаверия Квятковского. Звали ангела: Антония.
Это было легче, чем удержать Дрезден.
Бакунин улыбнулся воспоминаниям. В Томске он получил прозвище «Саксонский король».
Недолго думая, он устроился домашним учителем иностранных языков к сестрам Софии и Антонии. И страстно рассказывал ученицам о Европе, свободе и революции сочным чарующим голосом на трех языках: русском, немецком и французском.
Девушки не устояли. Старшая София, которая и до знакомства с новым учителем поклонялась Гарибальди, увлеклась даже больше, но Бакунин не изменил своего выбора. Скоро о семнадцатилетней Антонии заговорили как о его невесте.
Но отец потенциальной гражданки Бакуниной был не в восторге от жениха: лишенного всех прав ссыльнопоселенца без гроша в кармане, которому минуло 44 года.
К тому же, как политический преступник на поселении, Бакунин должен был получить на женитьбу разрешение начальства.
«Вашему превосходительству не безызвестно также, что Антония Ксавериевна Квятковская уже несколько месяцев перед сим признана всеми в Томске моею невестою, — писал он гражданскому губернатору Томской губернии Александру Озерскому, — и, оставив в стороне мои собственные желания и чувства, одна публичность таковых отношений, репутация столь для меня драгоценной девушки, мною любимой, требует скорейшего довершения начатого дела».
Начальство возражало не особливо, а вот папенька возлюбленной оказался кремень.
Дело решил всё тот же «сибирский хан» граф Николай Николаевич.
Он явился со свитой на квартиру Квятковского, а затем к золотопромышленнику Асташеву, у которого служил Квятковский, и представил Бакунина, как человека способного и с блестящей перспективой. И одолжил денег.
Свадьбу назначили на 5 октября 1858-го, и Муравьев-Амурский был на ней посаженным отцом.
Вечером вокруг дома зажгли плошки, запустили фейерверки и устроили танцы.
А старому другу Герцену в Лондон полетело восторженное письмо: «Я жив, я здоров, я крепок, я женюсь, я счастлив, я вас люблю и помню и вам, равно как и себе, остаюсь неизменно верен».
Письма к Александру Ивановичу через пол-Европы и Ла-Манш тоже летали не без помощи Николая Николаевича. Доходило до того, что Бакунин писал и отдавал графу на редактуру. Муравьев-Амурский правил, и только после этого отправлял послание к Герцену.