Читаем Царь-рыба полностью

Боганида, Боганида! Не отболела она, помнилась хорошо, худое все забылось, да и было ли оно, худое-то, – сравнивать не с чем. Однажды проходили Боганиду днем. На пустынном, зализанном волнами берегу ни следочка. Тощими кустами, шерстью травки и моха-волосца сросся с тундрой родной берег. Ушли в землю избушки поселка, дурная, могильная трава на них занялась, чернобыльником зовется. Откуда-то занесло пух кипрея и цепкое семя крапивы, никогда здесь не росших, сено, наверное, на барже возили, вот и остались семена, лежали, пока не дождались запустения. Крайняя избушка, в которой Аким вырос, жили его братья, сестренки и мать, исчезла – весной ее своротило ледоходом, заволокло песком яму, прелые гнилушки растащило по тальникам. Артельный барак проломился в спине, хрустнул скелетом, опал, выдавив окна, ощетинившись обломками теса; за выпавшей стеной барака, закрещенная балками, белела русская печь. В будке Мозглячихи пестрая штукатурка обнажила под собой ромбиками набитую лучину. Не от мотающейся серой топи, не от двух столбов турника, не от хлама и травяной мглы, а от упрямой белизны печки, все еще не сдающейся, хотя и покинутой, сжалось сердце в Акиме. И еще при виде будки – незаметная, стыдливо упрятанная прежде, выперла она на глаза, главным сделалась сооружением, и на нее, издали видную, правились суда. Над развалинами барака стойко торчал пароходный свисток, изображавший антенну, волосьями спутались, хлестались на ветру огрызки проводов; в песке видны два пенька от артельного стола, и на них, поджав лапки, стояли молчаливо две чайки. Чуть выше в кудри седой травки под названием редодед лемехом впахался ржавый обломок чугунного котла.

Все эти мелочи Аким отмечал мимоходно. Он не отрывал, не мог оторвать глаз от белым экраном мерцающей в глуби пустого барака печки и видел картинки недавнего детства. Здесь, на этом берегу, от весны до зимы гоношился артельный народ, полковником гремел Киряга-деревяга, училась жизни и песням беловолосая Касьянка, варилась уха в бригадном котле, за длинным дощатым столом изо дня в день, из года в год властвовало артельное дело и слово, и за спинами взрослых, рабочих людей, точно в заветрии теплого барака, вырастали самодельные касьяшки и все другие дети. На белой печке, используемой вместо экрана, худой человек подкрадывался убивать собаку Белый Клык, и мать не выдержала: «Вы се жэ, музыки, смотрите?!» – закричала и бросилась отбивать собаку. Но мать, известное дело, дитем всегда была. Гульшой – ненец, взрослый мужик, охотник, приехал на оленях из-под Сопочной карги в гости, на печку-экран с ножом бросился, увидев медведя. А праздник – начало путины! Разве забудешь мать в морошковом платье, с голубой косынкой на плечах? Закрой глаза, и слышно, как, гремя половицами, сорванными с гвоздей, откаблучивает она, прикрывая рот косыночкой, а на косыночке порхают голуби, и то исчезает, то появляется слово «мир», и не надо ломать голову, что оно означает; мир – это артель, бригада, мир – это мать, которая, даже веселясь, не забывает о детях, блестящими глазами отыщет их, навалом лежащих на русской печке, подмигнет им, и хоть они малые, им тоже хочется скатиться с печи, затопать, запрыгать, забрякать половицами, кого-нибудь обнять, стиснуть, подбросить в небо – мир и труд – вечный праздник жизни!

Аким не хоронил мать в землю и не мог похоронить ее в душе. Он потихоньку верил, что однажды пристанет к берегу колхозного поселка, а там, на камне, мать в морошковом платье, с больничным узелком в руке, – его дожидается. «Якимка ты, Якимка! – скажет, – се же ты так долго плаваш? Я уж прямо вся изождалась!» – и потому в ответ на предложение Парамона Парамоновича пристать в устье речки Боганиды, навестить станок – какая ни на есть родина, на кладбище, может, кого попроведать, задрожал губами и тонко, с провизгом закричал:

– Никто здесь не жил! Никто не похоронен! – и, звякая, сбежал по железным ступеням в машинное отделение, где он всегда хоронился, если смутно становилось на душе.

Больше Парамон Парамонович не предлагал останавливаться возле Боганиды. Приложив бинокль к глазам, подолгу глядел он туда, где был и стерся с земли поселок Боганида, развалился, уполз с подмытого берега и барак, бревна, тес растащило половодье по опечкам и островам, место, где дымил трубами станок, заглушило бурьяном, раззявленной пастью вниз упала желтая будка, мерзлотой вытолкнуло последние кресты на кладбище, бугорки могил стащило в кучу, сровняло кореньями кустов, и исчезли оба столбика от артельного стола, только острый клин чугунного котла торчал из супеси, но и за ним насыпало ветрами землю, по бугорку взбиралась травка, заслоняя собою и этот предмет.

«Оно и верно что, – шумно вздыхал Парамон Парамонович Олсуфьев, роняя на грудь бинокль и углубляясь в пространственные размышления: – Время стронуло людей с отстоя, плывут они по волне жизни, и кого куда выбросит, тот там и укореняется. А раз человека стронуло с места, сорвало с якоря, понесло, стало быть, нечего об суше терзаться…»

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рассказы советских писателей
Рассказы советских писателей

Существует ли такое самобытное художественное явление — рассказ 70-х годов? Есть ли в нем новое качество, отличающее его от предшественников, скажем, от отмеченного резким своеобразием рассказа 50-х годов? Не предваряя ответов на эти вопросы, — надеюсь, что в какой-то мере ответит на них настоящий сборник, — несколько слов об особенностях этого издания.Оно составлено из произведений, опубликованных, за малым исключением, в 70-е годы, и, таким образом, перед читателем — новые страницы нашей многонациональной новеллистики.В сборнике представлены все крупные братские литературы и литературы многих автономий — одним или несколькими рассказами. Наряду с произведениями старших писательских поколений здесь публикуются рассказы молодежи, сравнительно недавно вступившей на литературное поприще.

Богдан Иванович Сушинский , Владимир Алексеевич Солоухин , Михась Леонтьевич Стрельцов , Федор Уяр , Юрий Валентинович Трифонов

Проза / Советская классическая проза