Сегодня все валится из рук, даже кофе в картонном стаканчике, принесенный охранником, показался мне безвкусным. Все утро думаю о том дне в богом проклятой Капарике, с которого все началось. О двенадцатом января две тысячи одиннадцатого года.
Когда, прокрутив проклятую запись раз десять, я отправился домой в Лиссабон под проливным дождем, пьяный и обкуренный, мне пришлось целую вечность стоять на шоссе возле бензоколонки, пытаясь разжалобить редких ночных водителей. Я забыл снять сандалии Гомеша и теперь жалел о своих мокасинах, оставшихся в коттедже. Сумку с компьютером я держал над головой, отступая с обочины в кусты, когда мимо проносились тяжелые фуры, поднимая черные хлещущие веера воды.
Помню, что, глядя на экран с мертвой датчанкой, я не испытывал страха, только растерянность и досаду. Страх просыпается во мне, только если дело касается кого-то еще, вернее, так: когда плохо не только мне, а виноват я один. По-настоящему я пугался только два раза в жизни. Первый раз – когда попал мячом в голову соседскому мальчишке и он упал лицом вниз и начал сучить ногами. Кровь текла у него из носа и, казалось, отовсюду, смешивалась с пылью и превращалась в черную шерстистую корочку. Я даже крика его не слышал, у меня заложило уши от ужаса, помню, что я сам принялся кричать, а потом меня забрали домой.
Второй раз – когда нас с теткой застукали в ванной и на ней было только полотенце. Мать повернулась, не сказав ни слова, пошла к себе, заперлась и ходила там, роняя вещи на пол. Тетка же, одевшись и высушив волосы, прошла мимо ее комнаты и стукнула костяшками пальцев в дверь:
– Юдита, мы уходим гулять, вернемся поздно.
Мать не ответила, но ходить за дверью перестала.
– Маменька сочла сливы, – сказала тетка насмешливо. – Одевайся, Косточка, и выведи меня отсюда, ради бога, на чистый воздух.
Хотел бы я и сам выйти отсюда на чистый воздух. Второй день идет снег, валится толстыми хлопьями, будто пух из ангельских перин. Охранник заявил, что не помнит, когда в последний раз видел такое, и что это нарочно для меня на небесах устроили. У вас, русских, все время снег идет, сказал он, поэтому вы все немного с приветом.
Я – русский? Получая паспорт в девяносто втором, я заполнял анкету в отделении милиции и благодарил бога за то, что из него убрали графу “отчество”. Фран-ти-ше-ко-вич звучало длинно и безжизненно, к тому же я никакой не Франтишекович, мой отец не явился к алтарю в условленный день. Говорят, он сбежал во время польских каникул – прямо из гостиницы в Закопане, вышел за сельтерской с сиропом и пропал. Единственный, кто видел его в лицо, был следователь Иван, мой приемный дед, у которого к тому времени появились первые признаки безумия: он ждал, что за ним придут, и подолгу сидел на полу у двери, прижимая к груди полотняный мешочек с сухарями. Полагаю, это показалось Франтишеку рискованным предприятием – жениться на падчерице русского майора, да еще и полоумного. К тому времени матери было двадцать четыре года, по виленским понятиям старая дева.
Ты спросишь, почему я начал писать роман по-русски? Да нет никакой особой причины. Литовский – это моя кровь, а русский – лимфа, он выводит из меня желчь и отравленное напряжение. Для этого человеку и нужна литература, не верь тому, кто говорит, что ему она нужна для чего-то другого. Примерно для того же нужна и трава.
Эти заметки к сценарию я начал в сентябре, а теперь январь.
Я не знаю, пригодятся ли они, потому что не уверен, что стану снимать кино. Хоть какое-то кино. Меня тошнит от того, что я делаю, и еще больше – от того, что я уже сделал. Плоть больше не вызывает у меня любопытства. Тугие черные груди, тугие белые груди, ложбинки, коленные чашечки, берцовые кости, голубая пудра и белая слизь – все стало реквизитом, в котором я деловито разбираюсь. Соединяю осевое отверстие и сопрягаемую деталь. До сих пор помню лицо Кайриса, вошедшего в комнату, где я просматривал эпизод для бельгийского заказа: он ожидал от меня большего. Ему было меня жаль. Он ведь не знал, что я уже начал свой настоящий фильм, echt und unparteiisch, просто дело еще не дошло до натурных съемок. Зато теперь дошло: стальная шестеренка о восьми зубцах зацепилась за стальную шестеренку, у которой их двадцать четыре, и понеслось.
Пару лет назад один немец по имени Клаус Берч в одной из своих телепрограмм показал подлинные кадры, запечатлевшие старушку, впавшую в состояние шока, после того как в ее дом ворвались грабители. Зрители решили, что сцена была постановочной и режиссер снял в ней актрису, – ему просто никто не поверил. Я это хорошо понимаю. И фон Триера понимаю, когда он составляет свои манифесты и везде кричит, что жанр сбился с пути и перестал описывать реальную жизнь.