Руди вставала по ночам и бродила по дому, стуча отросшими когтями, которые я боялся подстригать, шерсть у нее свалялась, живот разбух и свисал до полу. В феврале она перестала вставать, и я перенес ее на кухню вместе с овчиной, с которой она сползала, только чтобы попить молока. Однажды, спустившись в темноте за спичками, я споткнулся о Руди, спящую у порога в собственной луже, полетел на пол со всего размаху и расшиб себе лоб до крови. Утром я завернул ее в полотенце, положил в теннисную сумку и отвез к ветеринару. С тех пор как Руди не стало, я заметил, что дом изменился, насупился, в нем поселилась какая-то окончательная тишина. Как будто собака была последней ниточкой, ведущей к семье Брага, и я ее перерезал.
Я тоже здорово изменился с тартуских времен, попадись я тебе на улице теперь, ты бы меня не узнала. Длинных волос и в помине нет, я начисто брею голову, зимой повязываю шарф, заменяющий мне пальто, а летом ношу льняные штаны и шлепанцы на босу ногу. Оранжевый городской загар и цирюльник с руа Бартоломе сделали свое дело: я выгляжу как лиссабонец, только ростом повыше обычного.
Я и хочу быть лиссабонцем. Я их всех люблю, особенно стариков. Лиссабонские cтарики – неприступные, тихие, пепельные – стоят у дверей забегаловок со своими стаканами, а мы с Лилиенталем весь день таскаемся из одного кафе в другое, и нищие таскаются за нами следом, мы так много пьем и говорим о прошлом, что добрались уже до мезозоя. Венецианцы называли
Сегодня весь день думаю о Лилиентале. О его тяжелых костылях с кожаными набалдашниками, усыпанными мелкими золотыми гвоздиками. Как он только с ними ходит? Ему нравятся странные старинные вещи, как и мне. В прошлом году он подарил мне колокольчики бадага: связку железных бубенцов в форме орехов и зерен, издающих особое дребезжанье и лязганье.
– Я привез их из Южной Индии, – сказал он, укрепляя связку на гвозде в прихожей, – из Нилгирийских гор. Вот где славные люди живут: женятся на целой толпе татуированных девок, едят крапиву и чтят предков. Бубенцы я выменял у жреца, который ходит в них по горячей золе, вернее, ходил, пока я не дал ему за них свои часы и пачку снотворного. Подует ветер, и они разгонят всех демонов в округе!
Я думаю о нем, как думают о тех, кто ушел, хотя он здесь, в нескольких кварталах от калсады дос Барбадиньос, передвигается по своим канатам, как лиссабонский трамвай по склону холма. Однажды, явившись к нему с утра, я увидел, что на канатах сушатся сморщенные синие двадцатки, а Ли снимает их по одной и проглаживает утюгом, стоя на полу на четвереньках.
– Помоги-ка мне высушить бельишко, – сказал он весело. – Я вчера напился за картами и всю ночь провалялся под дождем, забыл, что на моей жестянке не стоит спускаться с крутого холма. Заметь, что меня не ограбили, пако. Это потому, что деньги я выиграл, а выигранное – все равно что краденое!
Тавромахию я так и не нашел. Помню, что сам положил ее в укромное место, но что это за место, не вспомню уже никогда. Странное название у этой пластинки: битва с быком, хотя нарисованы там голые парни, прыгающие через воловью спину. Еще бывают наумахии, этих я видел не меньше десятка. Неважно, взаправду они там воевали или нет, корабли все же сгорали дотла, а гребцы тонули на самом деле. Если верить Лампридию, то некоторые тонули в озерах, наполненных розовым вином.
Все могло сложиться по-другому, не спроси я Лютаса о пропавшем амулете. Он снял бы свой таинственный фильм, и я стал бы его соавтором, или одним из актеров, или хотя бы ответственным за реквизит.
– Думаю, мы готовы начинать, – сказал он, когда мы ужинали в последний раз. – На той неделе привезу оператора, покажем ему павильон. Ты не против, если он здесь поживет?
– Да пусть живет. А зачем тебе оператор? Я думал, съемка будет скрытая, как у Майка Бонайфера.
Лютас снисходительно улыбнулся, допил вино и пошел наверх, прихватив по дороге яблоко со стола. Он всегда любил яблоки, в школьной столовой я отдавал ему свои. Еще он любил звонить