Гудмана и Гилмана не интересовали обжигающие, кожно-нарывные свойства горчичного газа, их заворожил эффект Крумбхааров – способность газа уничтожать лейкоциты. А нельзя ли воспользоваться этим эффектом – или каким-нибудь его более чахлым собратом – для того, чтобы контролируемо, в больничных условиях, крохотными, тщательно отмеренными дозами прицельно атаковать злокачественные лейкоциты?
Проверять эту концепцию Гилман и Гудман начали с исследований на животных. Выяснилось, что при внутривенном введении кроликам и мышам иприт вызывает почти полное исчезновение нормальных лейкоцитов из крови и костного мозга, но не оказывает никакого кожно-нарывного действия – то есть эти фармакологические эффекты таким способом можно было разделять. Ободренные Гилман и Гудман перешли к исследованиям на людях, сосредоточившись на лимфомах – опухолях лимфатических узлов. В 1942 году они убедили торакального хирурга Густава Линдскога испробовать на страдающем лимфомой 48-летнем нь10-йоркском ювелире последовательное введение 10 доз иприта. Это был лишь единичный эксперимент, но, главное, он сработал. У человека, как и у мыши, лекарство вызывало прямо-таки волшебную ремиссию: распухшие узлы визуально вернулись к норме. Клиницисты описали этот феномен как сверхъестественное “размягчение” рака – и произошедшее действительно напоминало растворение жесткого ракового панциря, столь образно описанного Галеном.
Однако за ремиссиями неизбежно следовали рецидивы. Размягчившиеся опухоли снова твердели и разрастались – точно так же, как фарберовские лейкозы, на время исчезнув, возвращались еще более агрессивными. Во время войны Гудмана и Гилмана связывала необходимость соблюдения секретности, и свои наблюдения они опубликовали лишь в 1946 году[226]
, за несколько месяцев до выхода статьи Фарбера об антифолатах.Всего в сотне километров южнее Йеля, в нь10-йоркских лабораториях компании
Первыми его внутриклеточными мишенями стали предшественники ДНК и РНК. Академическая общественность презирала подход Хитчингса как недопустимую ловлю наугад, этакую “рыбалку”. “Ученые из академических кругов брезгливо отстранялись от подобных затей, – вспоминал коллега Хитчингса. – Они утверждали, что любые попытки химиотерапии преждевременны, пока не сформированы базовые представления о биохимии, физиологии и фармакологии. По правде говоря, после работ Эрлиха эта область не приносила плодов уже лет тридцать пять”[228]
.К 1944 году Хитчингс еще не выловил ни одной химической рыбки. Чашки Петри с бактериальными посевами стопками громоздились вокруг него, напоминая зарастающий плесенями и лишайниками старый сад без малейшего намека на вожделенное лекарство. Доверившись интуиции, он нанял молодую помощницу по имени Гертруда Элайон, чье будущее казалось еще более неопределенным, чем его собственное. Дочь литовского иммигранта, наделенная научным складом ума и острым интересом к химии, в 1941 году Элайон получила степень магистра химии в Нью-Йоркском университете, днем преподавая химию старшеклассникам, а научной работой занимаясь ночью и по выходным. Несмотря на высокую квалификацию, талант и целеустремленность, она не смогла найти работу в академической лаборатории. Разочарованная постоянными отказами[229]
, Труди Элайон устроилась контролером качества в супермаркет и работала в пищевой лаборатории химиком-аналитиком. Когда Труди нашел Хитчингс, она оценивала кислотность рассолов и цвет яичных желтков для майонеза и даже представить себе не могла, что вскоре станет одним из самых продуктивных химиков-синтетиков ее поколения, а позже и лауреатом Нобелевской премии.Спасенная от прозябания в маринадно-майонезной вселенной, Гертруда Элайон с энтузиазмом погрузилась в мир синтетической химии. Как и Хитчингс, она начала с охоты на вещества, которые останавливали бы размножение бактерий, повреждая ДНК, однако вскоре ввела в поиски собственный стратегический маневр. Вместо того чтобы наугад перелопачивать сонмы неизвестных химических соединений, Элайон сфокусировалась на одном классе веществ, называемых