— Пора бы кончать, — настаивал дядя Кузьмич, которому хотелось поскорее отправиться домой, к своей хате, слепой старой матери, к жене и малолеткам.
— Пошто кончать-то? — вопросительно отозвался товарищ, плотник Ерема. — Кончать ли, не кончать ли все едино, вода смоет…
— Это ты, Еремка, про половодь-то вспомнил? Опоздал, брат, и древо срублено, ответил дядя Кузьмич, указывая на торчавший невдалеке ольховый пень.
— Что ж, срублено… Он приказал, ну и срубили, а половодь все-таки будет, не нынче, так весной — про то все старые люди толкуют. Властен антихрист над миром, да все ж не навеки. Святые угодники потерпят, потерпят да и заступятся… Тогда всю нечист!» смоют.
— Ты вот жди здесь, когда посмоют, а сам голодай, — недовольным тоном проворчал дядя Кузьмич.
Случай с ольхой волновал тогда все ремесленное население Петербурга. В конце лета пронесся между рабочими слух о каком-то пророчестве: будто в конце сентября поднимется на взморье вода, дойдет до самой верхушки высокого ольхового дерева, растущего на Троицком берегу, затопит и снесет все постройки. Рабочие пророчеству верили и работали кое-как. Государь, узнав о предсказании, велел срубить дерево и разыскать того, от кого пошли те слухи. Язык довел до какого-то ледащего крестьянина. Царь приказал несчастного засадить в казематы, а по прошествии времени, назначенного пророчеством жестоко высечь кнутом подле срубленной ольхи при полном сборе всех рабочих.
Крестьянина высекли до полусмерти, но слух все-таки упорно держался с отсрочкою только времени половодья.
X
Кончается всенощное бдение на особенно чествуемый праздник Петра и Павла в суздальском Покровском монастыре В главном Благовещенском храме, где совершается торжественная служба, наполненном молящимся народом, тесно и душно: от тесноты в самом храме многие из богомольцев разместились на паперти, на широком крыльце и даже просто на лужайчатом монастырском дворе, куда только по временам долетают высокие ноты басистого дьякона. Обитель девичья, и контингент молящихся почти исключительно или вдовы или девушки окрестных посадов и поселков. Из мужчин почти никого нет, разве только старики старые-престарые, не способные ни к какой работе, кроме отмаливания прежних грехов, калики перехожие, прибывшие к этому дню в Суздаль, разные юродивые да малые ребята. Не до молитвы было в это время человеку крепкому, способному твердо держать в руке пистоль, заступ, топор или лопату. Всех таких угнали царские посланцы: кого в армию для пополнения громадных убылей от свейской войны, кого на работы для постройки новой столицы; во всей округе не стало даже и нетчиков, а где они еще и были, так хоронились по темным углам, а не то чтоб показываться на монастырском празднике.
По окончании службы народ массой выходил из церкви, разделяясь и потом собираясь группами на дворе по знакомым поселкам; большая часть богомольцев, желая засветло воротиться домой, длинной вереницей направилась к главным воротам, оставшиеся же выбирали себе укромное местечко для ночевки, кто просто на дворе, благо, погода стояла самая благодатная, теплая, а кто у знакомых келейниц. К этому дню в обители готовились обыкновенно задолго: все прихорашивалось, чистилось или мылось; во всех кельях, не считая общей трапезы, что-нибудь да варилось, пеклось или жарилось лишнее для угощения гостей.
На безмолвном обыкновенно дворе теперь говор и поцелуи — встречи знакомых и родных.
По одной из утоптанных тропинок, перекрещивающихся по всем направлениям от главного храма к крылечкам строений, окаймляющих широкий двор, где помещаются кельи монашеского штата, ковыляет старица Евпраксия с племянницей своей, девушкой лет шестнадцати, из мирянок. Старица путается в длинной рясе, торопится отдохнуть в своей убогой клети; рада она приезжей гостье, с которой не видалась несколько лет, рада вспомнить о прежних временах, хотя эти времена для нее не были красными, рада узнать о братане, сестренке, разных племяшах, о которых не с кем было говорить в монастырском затворе, где свои особые, иные интересы. Девушка худенькая, малокровная, с мокрыми, простенькими, серенькими глазками, с наивным любопытством осматривается кругом. Ей, никогда не выходившей из своего глухого поселка, здесь все так странно, так необыкновенно людно.
— Любо тебе здесь, Груня? — спрашивает на ходу тетка племянницу.
— Как же, тетынька, негоже! — отвечает племянница. — Народу-то, народу-то сколько! Ужасти… Всегда у вас, тетынька, так?
— Ни-ни, — трясет отрицательно старушка головою, — в будни у нас тихо, голоса человеческого иной раз не слышишь… ну а ныне праздник и благолепие сугубое — царский посланец пожаловал. Небось видела его?
— Кого, тетынька?
— А вот того енерала, что стоял впереди на правом клиросе у образа Владычицы.
— Видела, тетынька, пригожий какой. Он все в нашу сторону поглядывал.
— Это он, глупенькая, смотрел на нашу государыню. Видела ее?
— Бог сподобил видеть. Недалече от меня стояла… впереди.
— Тетынька, а тетынька! — начала племянница после небольшого раздумья.
— Что тебе?