— Мне сказывали, что ты говорил речь на Красной площади против расстриженного попа Никиты Пустосвята.
— Я успел сказать только введение, договорить же не смог, потому что народ стащил меня с кафедры и едва не лишил жизни.
— Договори же речь твою на кафедре в Заиконоспасском монастыре. Я назначаю тебя учителем в академию. Только Смотри, чтобы ученики не стащили тебя с кафедры. Ну, прощай, ротмистр! — продолжал царь, обращаясь к Бурмистрову. — Я нарочно приехал в Москву, чтобы побывать на твоей свадьбе. Приезжай скорее в Преображенское. До свидания! Вручи завтра эту грамоту священнику села Погорелова, который привел всех своих прихожан к Троицкому монастырю. Я его назначаю в дворцовые священники. Это ожерелье, которое жена моя носила, надень на твою жену; а ты, молодая, возьми эту саблю и надень не на ротмистра, а на подполковника.
Вручив Василию драгоценное жемчужное ожерелье, царь снял с себя саблю, подал Наталье и вышел с Лефортом из горницы.
— Посмотри, милый, — сказала Наталья, надевая саблю на мужа дрожащими от волнения руками, — на рукояти вырезаны какие-то слова.
Василий, вынув из ножен саблю до половины, взглянул на рукоять и прочитал надпись: «За преданность церкви, престолу и отечеству».
Петр Полежаев
Престол и монастырь
Часть первая — 1682 год
Глава I
Поздним вечером последних чисел августа 1681 года, в одном из теремных покоев московских царевен велся оживленный разговор двух лиц — молодой женщины, лет двадцати пяти, как видно, из царского семейства, и уже пожилого московского боярина. Молодая женщина — царевна Софья Алексеевна, боярин — Иван Михайлович Милославский.
Наружность Софьи Алексеевны не могла назваться красивой, Стан, при начинающейся полноте, не стесняемый костюмом того времени, не выказывал той женственности и грации, которые так присущи ее возрасту. Лицо бело, но широко и с чертами, не выдающимися ни тонкостью линий, ни их правильностью. Только одни глаза выделялись, и то не приятностью очертаний, а глубоким, умным выражением, обильным внутреннею силой, умевшей выражать то приветливую, душевную ласку, то холодную власть. За исключением же этой характеристической черты, царевну можно было бы принять за натуру обыкновенную, дюжинную, с сильным золотушным оттенком.
В наружности Ивана Михайловича Милославского, при внимательном наблюдении, сказывалась натура эгоистическая, вдосталь насыщенная только собственными своими интересами, глубоко изощренная в проведении разнообразных интриг и придворных козней, — как и всех почти зауряд бояр доброго допетровского времени. Одна только черта резко бросалась в глаза в наружности боярина и царского свойственника — это сильное развитие нижней части лица, указывавшее на преобладание чувственности.
— Каково здоровье государя, нашего батюшки Федора Алексеевича? — спрашивал боярин царевну Софью Алексеевну.
— Плохо, Иван Михайлович, очень плохо. Ты знаешь, он здоровьем-то с измалолетства был слаб, а теперь еще хуже. Все еще он не может оправиться после кончины государыни Агафьи Семеновны, которой вот завтра будет только сороковой день, да к тому ж, как ты знаешь, на другой раз Ильина умер и сынок Ильюша.
— Знаю, государыня, и болезную. Тяжкое это несчастие для всех нас.
Боярин задумался, потупился, изредка закидывая пытливые взгляды на царевну.
— Прошлого не воротишь, царевна, мертвых не воскресишь, надо подумать о будущем.
— Я и то думаю, боярин. Теперь брата лечим усердно, сама без устали хожу за ним, никому не доверяю, сама и лекарство подаю. Немчик-лекарь из кожи лезет — старается, да все толку мало.
— Ну, будет ли толк или не будет, царевна, на все воля Божия. Немец, оно, конечно, лекарь, знает свое ремесло, а все же не Бог; да ведь и за ним надо примечать. Неужто забыла, государыня, Артамона Матвеева?
— Не бери лишнего на душу, Иван Михайлович, Артамон не был виноват. Он был лишний нам человек, больно уж стоял горой за мачеху и надо было его удалить, а в умысле извести царя он не виноват.
— Как не виноват? А отчего же не хотел сам отведывать всякого лекарства прежде, чем подавать государю?
— Да ведь у всякого лекарства, боярин, свое свойство. Иное приносит больному пользу, а здоровому вред.
— Оно, может, и правда твоя, государыня, да все не мешает быть поопасливей. У Нарышкиных глаза зоркие и руки длинные.
Наступило несколько минут молчания. Боярин, видимо, колебался, хотел спросить об чем-то и не решался.
— А что, царевна, — и голос боярина почти спустился до шепота, — если да царь, наш батюшка, помрет — ведь все мы ходим под Богом, — как ты об этом изволишь?
— И полно, боярин, братец слаб здоровьем, но, Бог даст, оправится, да и теперь ему полегчало. Я надеюсь, он скоро совсем оздоровеет, и тогда уговорю его жениться, да, кажется, у него уж и ноне есть на примете невеста.
— А можно спросить, государыня, из какого рода суженая?