Разъезды ертаула по три-четыре человека заскакивали в риги — избы. Любопытство к чужой жизни в крови у русских. Своя жизнь кажется то краше, то ущербней и темнее, чем чужая. Норов народа верней всего угадывается в крестьянских избах и хозяйстве.
Густо начёсанная соломенная крыша риги свисала до земли. Снопы сушили тут же, в жилой каморе. Одни дрова бережливо грели зерно и людей. На тесных чухонских наделах были устойчивые урожаи. В хозяйстве чувствовалось внимание к повседневным мелочам и основательность при общей скудости. Если бы мужикам чухонцам не мешали немцы, они бы развернулись. Пока же пробавлялись болтушкой из толокна и пивом, непременно изготовляемым в самой бедной избе.
Гулянки шли на мызах, в помещичьих усадьбах. В противовес крестьянской бережливости, юнкеры и гофлейты устилали пол сеном, чтобы щедро пролитое пиво не мешало плясать. Этого русские, умевшие гулять, не понимали: зачем лить пиво на пол? Не лезет, выйди да отлей... На одной мызе русским показали каус — чашу для соревнования в пьянстве. Бабы гуляли с мужиками и даже в церковь являлись пьяные, попу бывало не переорать их галдежа. Слушая, русские из ертаула чувствовали себя пустынниками.
Неупокой присматривался с любопытством и тайной робостью к костёлам, древним, лет по четыреста. Еретики-лютеране частично превратили костёлы в кирхи. Глаз было не отвести от тяжести заглаженных известковых стен, высоких звонниц, крыш, летящих к небу языками бело-зелёного пламени. Щели-окна, с туповатой уверенностью уставленные в снежную даль, напоминали о первых меченосцах, завоевавших эту землю и пожелавших остаться здесь навеки. Нерусским холодом тянуло от стен костёлов, в них трудно было искать тёплого божьего участия. И всё-таки Неупокоя завлекало гулкое нутро этих божьих замков, мучили мысли: кто правильнее понимает бога? Во внутренней оголённости кирх был тот же смысл неизобразимости духа, что и в пустоте мечетей.
Мыслей хватало не надолго: бил у седла вкрадчивый барабан, с белого холма долетал звон малого набата князя Хворостинина, и гулевой отряд шёл дальше. Стыли на ходу железные юшманы, надетые поверх стёганок и меховушек, в сапогах стягивало ноги. Каурко был седым от инея, но — волжская закалка — терпел, пофыркивал на снег, на водопое радостно играл чистыми льдинками в бадье. Овса у ертаула было вдоволь.
Какой-то ясностью прозрения, догадки запомнилась Неупокою последняя ночь в лесу, вёрстах в пяти от Пайды. До той поры он верил и не верил, что едет по чужой земле, война казалась ему неполной явью. А лес был чистый, сквозной, сосновый. На его опушке замерзала брошенная рига. Война её задела, обожгла, смяла ограду. Костяной стук флюгера на воротцах и скулёж ветра производили такую мёртвую тоску, что ни один из ертаула не захотел ночевать под крышей.
В лесу сложили жаркую нодью из сосновых стволов и улеглись на снег. Одёжкой Неупокой не отличался от других: сапоги с меховыми носками, суконные порты, баранья безрукавка под юшманом, волчий полушубок. Не до щегольства. Спину и бок морозило со стороны чёрного леса. На снег бросили кошмы и лосиные шкуры, сквозь них не слышен был земляной холод. Спали до блёкло-голубого нерусского рассвета.
Проснувшись, Неупокой впервые с ясностью, возможной только в одиночестве, поверил, что он воистину в чужой стране, и всё — от синеватого оттенка снега до чёрной хвои в поднебесье — чужое. Что это значило, что в них чужого, невозможно объяснить... Сказочное и голубое. Может быть, в воздухе улавливалась примесь влаги, сквозившей с дальнего запада, от незамерзшей части моря у немецких берегов. Неупокой перекрестился, растёр лицо пушистым, невесомым снегом и, словно ему уши прочистило пищальным шомполом, услышал топот и слитное дыхание зверя войны.
Передовые части русских подходили к Пайде. Полевой холод поднял их до свету, построил и погнал на кровавую страду. Стрельцы в кафтанах из лунского, английского сукна шли споро, не жалуясь на кладь, худо-бедно гревшую спины. Их шаг тысяченожки редко перебивался звоном бердыша о ствол пищали да машинальной руганью. Холод разъединяет и злит людей... Дети боярские, застыв в сёдлах, делали пробежки, держась за уздечку или подрубленный конский хвост. Лошади вздёргивали ноздри, просили хозяев очистить их от инея и льда. Сурны молчали, стянутые холодом. Только постукивали барабаны воевод, придавая мнимую осмысленность движению людей, идущих убивать других людей.