Голос ее прозвучал более звонко, чем бы хотелось теперь Николаю. Он торопливо оглянулся назад. И в ту же минуту послышался голос отца:
– Николай!
Вера остановилась, повернулась к Николаю и все тем же спокойным и звонким голосом, словно продолжая разговор, сказала:
– И передайте, пожалуйста, Людмиле Ивановне, что вологодская кружевница остановилась у нас на поселке, в доме у Любимовых. Дня три еще проживет здесь и поедет дальше, куда ей надобно. Ну, прощайте.
И так уверенно пошла прочь от Николая, что тому и в голову не пришло идти за нею. Он смущенно повернул назад. Громкий отцов хохот встретил его:
– Что, брат, отшила тебя краля-то наша?
Николай пожал плечами.
– Я об ней и не думал, – говорил он, не совсем успешно стараясь скрыть смущение. – Узнал адрес кружевницы, только и всего.
Милочка подошла к нему с тарелочкою, на которой лежали его любимые налимьи печенки из только что открытой сибирской плотниковской жестянки консервов. Милочкина ласковость была Николаю досаднее, чем отцов хохот, потому что она была очевидным утешением за неудачу с Верою. Притом же на эту ласковость нельзя было ответить иначе, как такою же ласковою благодарностью, и выходило, что приходится благодарить не столько за обычную любезность хозяйки, сколько за особую ласку утешительницы. Значит, приходилось смиренно, хотя и без слов, признать свое поражение.
Меж тем девушки, отойдя немного, опять запели. Начинала Вера:
Когда вышли из рощи и высоким берегом приближались к фабричному поселку, Вера вытащила золотую монету, положила ее на раскрытую ладонь и смотрела на нее смеющимися глазами. Иглуша и Улитайка смеялись, и в глазах у них таилась простодушная зависть. Иглуша спросила:
– Ну что, опять ему грибы понесешь? Уж больно щедро он тебе платит.
Вера вздохнула, улыбнулась. Подкидывая золотой на ладони, она сказала:
– Что носить! Все равно этих денег домой не понесешь.
– А почему не понесешь? – спросила Иглуша.
– Мой Глеб узнает, голову мне оторвет, – отвечала Вера.
– Что ж, в землю зароешь? – спросила Улитайка.
Вера ничего не ответила. Иглуша и Улитайка смеялись. Вера закрыла глаза. Милый ее как живой стал перед нею в темном мире замкнутых глаз, озаренный светом любовного внимания и влюбленной памяти, – тонкий, высокий, с острым блеском пронзительных глаз, с насмешливою улыбкою на упрямых губах, чернобровый, худощавый, смуглолицый, с торчащими во все стороны вихрами непослушных волос.
– Шершавенький мой! – тихонько шепнула она, улыбаясь, и на лице ее было умиленное выражение, похожее на молитвенное.
Постояла с минутку, всматриваясь в милый образ. Голова слегка закружилась. Вере показалось, что она начинает падать на спину. Она вдруг встрепенулась, точно ожила, даже вздрогнула слегка, лицо ее приняло стремительное выражение, глаза стали внешне зоркими и обратились на синеющую недалеко внизу за узкою полосою песка Волгу. Вера порывисто схватила золотой маленький диск тремя пальцами правой руки, словно хотела перекреститься золотою иконкою, широко размахнулась и швырнула монету в реку.
Иглуша и Улитайка громко завизжали от ужаса, жалости, зависти и от пламенно опалившего их восторга.
Горелов говорил Шубникову:
– Слышали, Андрей Федорович, как эта краля, заклинательница-то змей, тут объясняться изволила? Змеиное гнездо, – ловко пущено? а? Про кого это она, как вы думаете? Война, – как это она говорила-то?
– Война дворцам, мир хижинам, – со сдержанною улыбкою подсказал Шубников.
– Что же это обозначать должно? – спросил Горелов.
– Должно быть, – отвечал Шубников, – сознательные товарищи пролетарии научили девочку, а она повторяет, уже не столь сознательно. Ведь не от писарих все это идет, что у нас назревает.
И, понизив голос, Шубников стал рассказывать Горелову, – уже не в первый раз, – что на фабрике неспокойно. Шубникову казалось, что теперь Горелов, после того как он услышал дерзкие слова фабричной работницы, отнесется к его сообщению с большим вниманием, чем прежде. Но Горелов выслушал его, как и всегда, со снисходительною и самоуверенною улыбкою.